Дама в автомобиле, с ружьем и в очках — страница 30 из 42

Она пошла за ним. Голливудская Улыбка снова приобнял меня за плечи. Я видела за его спиной через окно неподвижно стоящий на солнце «Тандербёрд». Несколько минут назад я ходила в туалет причесаться, плеснуть холодной водой в лицо, слегка подправить макияж. Я отдала Голливудской Улыбке его клетчатую кепку, она лежала теперь перед нами на стойке. Толстуха в черном сновала взад-вперед по пустому кафе, протирая столы и прислушиваясь к тому, о чем мы говорили.

– Алло? Оно белое, подкладка в крупные цветы, – сказала женщина на том конце провода. – Небольшой воротник стойкой. Внутри ярлычок с маркой магазина: «Франк и сыновья», улица Пасси.

Я устало кивнула головой, показывая Голливудской Улыбке, что, скорее всего, это действительно мое пальто. Он сжал мне плечо, желая приободрить, и спросил в трубку:

– А в карманах что-то лежит?

– Знаете, я по карманам не рылась.

– Ну теперь поройтесь.

Молчание. Эта невидимая женщина, казалось, находится совсем рядом, я слышала ее дыхание, шуршание бумаги.

– Билет на самолет «Эйр-Франс». Вернее, часть от него. Это похоже на обложку чековой книжки, но внутри все листки выдраны. На ней сверху написано имя – Лонго, мадемуазель Лонго.

– Билет из Парижа?

– Париж-Орли в Марсель-Мариньян.

– А число там стоит?

– Десятое июля, двадцать часов тридцать минут.

– Вы уверены?

– Я умею читать.

– Больше ничего?

– Нет. Еще другие бумажки, деньги и потом такая детская игрушка. Розовый слоник. Нажимаешь снизу, а он прыгает на шарнирах. Да, маленький слоник.

Я всем телом чуть не рухнула на стойку. Голливудская Улыбка изо всех сил старался удержать меня. Но при этом я подавала ему знаки забинтованной рукой, чтобы он продолжал, что со мной все в порядке. Он спросил:

– А другие бумаги – это что?

– Скажите, разве этого мало, чтобы узнать свое пальто? Что вы пытаетесь найти, в конце-то концов?

– Вы все-таки можете мне ответить?

– Другие бумаги? Да их тут куча, не знаю. Ну, вот квитанция со станции техобслуживания.

– Какая станция?

– Венсан Котти, бульвар Распай, Авиньон. Семьсот двадцать три франка. То же число – десятое июля. Ремонт машины американской марки, не могу прочесть, какой именно, номер 3210RX 75.

Голливудская Улыбка сперва повернул голову по направлению к машине, чтобы прочесть номер, но отсюда не было видно, и он вопросительно посмотрел на меня. Я кивком подтвердила и положила отводную трубку на место. Мне больше не хотелось слушать. Мне удалось доползти до стула и сесть. Я плохо помню, что произошло потом. Словно меня выхолостили изнутри. Голливудская Улыбка еще несколько минут продолжал говорить по телефону. Но уже не с ней, а с каким-то водителем, кажется, немцем, который остановился по пути вместе со своим семейством и выпивал и закусывал в этом бистро. Голливудская Улыбка с трудом объяснялся с ним.

Чуть позже он уже стоял рядом со мной, держа в ладонях мое лицо. Затмение. Просто на меня нашло затмение. Я пыталась ему улыбнуться. Видела, что это его успокоило. Мне казалось, что мы знаем друг друга целую вечность. И толстуху в черном, которая молча стояла за его спиной. Он сказал мне:

– Я вот о чем думаю. А не мог кто-то забраться к вам и украсть пальто? Оно лежало дома?

Я покачала головой. Я уже ничего не знала. Может быть, Голливудская Улыбка и не был приучен умствовать, но уж мне-то давно пора прекратить тешить себя байками. В моей квартире на улице Гренель два замка, тяжелая, массивная дверь. Проникнуть туда можно, только разломав дверь топором, переполошив всех соседей. Разумеется, мое пальто и телефонограмма Жюлю Кобу того стоили. Да, пора прекращать тешить себя байками.


Который сейчас может быть час? Который сейчас час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все началось, хожу взад и вперед, хожу кругами. Изредка отодвигаю штору на одном из окон, вглядываюсь в светящиеся в темноте точки. В какой-то момент даже стараюсь их пересчитать. Иногда – и дольше всего – я лежу на кожаном диване в отблеске света лампы, горящей в вестибюле, сжимая в руке ружье.

Глав-Матушка больше со мной не разговаривает. Я тоже перестала сама с собой говорить. Я только повторяю знакомую с детства песенку: «Волосы мои светлые, глаза мои черные, душа моя черная, ружье мое холодное». Повторяю одно и то же как заведенная.

Если кто-то придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке прямо ему в голову, и неважно, кто он. Одна вспышка, и все встанет на свои места.

Я постараюсь убить его одним выстрелом, чтобы сэкономить пули. Последняя – себе. Меня найдут свободной, глаза без очков распахнуты в реальную жизнь, белый костюм в пятнах крови. Я буду лежать нежная, чистая и красивая, какой всегда мечтала быть. Мне был дарован только один уикенд отсрочки, чтобы я могла стать кем-то другим, а потом конец, мне ничего не удалось, потому что никогда ничего не удавалось. Никогда.


Мы мчались по дороге, которую он знал наизусть. Он был встревожен и действительно озадачен этим звонком в Дё-Суар-лез-Авалон, но при этом не мог скрыть своей радости от езды на новой машине, и его незатейливая детская радость раздражала меня. Он снова нацепил свою клетчатую кепку. Почти все время вел машину на предельной скорости с реакцией и сноровкой профессионала.

Когда мы ехали через какой-то город, кажется Салон, воспользовавшись тем, что мы двигались черепашьим темпом, он вытащил из кармана сигарету. Мы немного поговорили. Не о пальто, не о моих злоключениях, а о нем, о его детстве, его работе. Наверняка для того, чтобы я хоть ненадолго забыла обо всем, что со мной произошло. Он рассказал, что не знает, кто его родители, что сначала его воспитывали органы государственной опеки, а потом, когда ему было лет десять, его взяла к себе крестьянка, жившая неподалеку от Ниццы, он ее называл «моя личная мама». Мне кажется, он просто боготворил ее.

– У нее была ферма чуть выше Рюге-Тенье. Знаете те места? Мне там на редкость хорошо жилось. Черт побери, до чего хорошо! Когда умер ее муж, мне было восемнадцать, она все продала, чтобы я мог раскрутиться. Сначала у меня был старенький «рено», я развозил минеральную воду в Валь. Чтобы что-то заработать, нужно ездить туда-обратно, и все равно много не зашибешь, и хотя с виду я, конечно, трепло, но, когда нужно серьезно вкалывать, обращаются ко мне. Теперь у меня грузовик «сомюа» и еще второй, «берлие», для поездок по Германии, мы работаем на пару с приятелем по приюту, он мне как брат, жизнь за меня отдаст, дурного слова про меня не скажет, ни за что не подставит. Зовут его Батистен Лавантюр. Да, это личность! Я вам не рассказывал еще? Мы вдвоем решили стать миллиардерами. Он думает, так скорее получится.

И снова сто шестьдесят в час. Он замолчал. Чуть позже я спросила:

– Жан Ле Гевен – это бретонское имя?

– Представьте себя, родился я в Авероне[49]. Как в фильме «Две сиротки»[50], меня нашли на ступенях церкви и дали это имя. Вычитали в газете или еще где-то.

– А свою родную мать вы так и не нашли?

– Нет. Да я и не искал. А потом поди знай, кто родил, кто бросил. Это уже из романов.

– А теперь вы ее простили?

– Кого? Ее? Знаете, должны быть веские причины, чтобы бросить своего ребенка, наверное, у нее были. А вообще-то вот он, я! Все-таки главное я от нее получил. И рад, что попал на этот свет.

Мы больше не говорили, пока не доехали до многополосного моста через Дюране, где накануне проезжали с Филиппом. «Сомюа» ждал нас на обочине под палящим солнцем. Голливудская Улыбка припарковал машину за ним, и мы вышли. Малыш Поль спал на койке в кабине. Он проснулся от щелчка открываемой двери и сказал Голливудской Улыбке, что тот во всем виноват, и они теперь вечером не успеют загрузиться в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто.

– Успеем, – сказал Голливудская Улыбка, – сорок километров пролетим со свистом, до шести будем там, это реально, а потом я им дам на лапу, чтобы чуток задержались. Ладно, иди досыпай.

Мы стояли на обочине возле машины. Он сказал:

– Я только что говорил по телефону с одним туристом в кафе в Дё-Суар-лез-Авалоне. Он едет в эту сторону с вашим пальто. Надеется, что доберется до Пон-Сент-Эспри к девяти – половине десятого вечера, я договорился с ним пересечься на пункте загрузки. Если хотите, мы погрузимся, и я разыщу вас здесь, в Авиньоне. Идет?

– Вы не поедете в Париж?

– Поеду. Договорюсь с Малышом Полем. Найду какого-нибудь парня, и мы нагоним его по дороге. Наверное, вам неохота болтаться тут до вечера?

Я покачала головой и сказала, что не возражаю. Он назначил мне свидание в Авиньоне в пивной напротив вокзала в половине одиннадцатого. Сунул мне в руки свою кепку. Так я точно не должна о нем забыть. «Вот увидите, все образуется».

Я смотрела, как он идет к своему грузовику. У него на спине выступило большое пятно от пота, большое пятно темно-синего цвета, ярче, чем рубашка. Я догнала его и взяла за руку. Я сама не знала, что ему скажу. Стояла перед ним как идиотка. Тогда он покачал головой, погладил меня по щеке, как тогда на автовокзале. На солнце он казался совсем смуглым. Он сказал мне:

– В пол-одиннадцатого. Договорились? Знаете, чем вы должны заняться до этого? Сходите сперва в Авиньоне к врачу, пусть вам поменяют повязку. А потом идите в любое кино и, если выйдете оттуда слишком рано, идите в другое. Постарайтесь ни о чем больше не думать до моего возвращения.

– Почему вы такой? Я хочу сказать, вы меня совсем не знаете, я мешаю вам работать, а вы такой милый ко мне, почему?

– Вы тоже милая, вы просто сами не знаете. А к тому же у вас прикольная кепка.

Тогда я ее надела.

Когда грузовик скрылся из виду, тыльной стороной забинтованной руки я подняла козырек кепки, поклялась развязаться с этой историей так или иначе, до того как увижу его снова, а потом, Бог тому свидетель, я помогу ему, на пару с Батистеном Ла-вантюром, стать миллиардером, даже если для этого мне придется всю жизнь работать сверхурочно.