Мамуля, сидя в поезде, утешала себя тем, что, мол, слава богу, самое страшное в этой отвратительной мерзости было все-таки не договорено, показывалось намеками, которые, кстати, не дошли даже до нее, и уж я-то наверняка не могла понять их. Но с тех пор, как я живу в Париже, я смотрела этот фильм еще несколько раз и теперь знаю: как я ни была потрясена в первый раз, все-таки главное я тогда уловила.
Вчера вечером, запечатывая те два письма, которые я напечатала на машинке, я решила, что пойду в кино. Наверно, так бы я и поступила, если бы у меня была хоть доля того здравомыслия, которое мне изредка приписывают, хотя и на этом далеко не уедешь. Я бы сняла телефонную трубку и, наконец, в кои-то веки, не в последнюю минуту, а за несколько часов до сеанса подыскала себе компаньона. А тогда — уж я-то себя знаю — даже если б на Париж сбросили водородную бомбу, я все равно не отступилась бы. И ничего бы не произошло.
Впрочем, кто знает? Ведь если говорить честно, то все равно когда — вчера, сегодня или через полгода, — но что-то в этом роде должно было случиться. В глубине души я фаталистка.
Но я не позвонила по телефону, а закурив сигарету, вышла в коридор положить письма в корзинку для почты. Потом я спустилась на второй этаж, некоторое время пробыла в чулане, куда складывают газеты и который носит пышное название «Архив». Жоржетта, девушка, которая там работает, высунув язык, вырезала объявления. Я посмотрела в утреннем выпуске «Фигаро» кинопрограмму, но ничего соблазнительного не нашла.
Когда я поднялась к себе, в кабинете меня ждал шеф. Я открыла дверь, считая, что там никого нет, и увидела его стоящим посреди комнаты. У меня упало сердце.
Наш шеф — человек лет сорока пяти, а может, и чуть старше, довольно высокий, весом килограммов сто. Подстрижен он очень коротко, почти наголо. Лицо у него оплывшее, но приятное, говорят, что когда он был помоложе и поизящней, он был красив. Зовут его Мишель Каравай. Вот он-то и является основателем нашего агентства. Он умело занимается рекламой, всегда четко и ясно может объяснить, что ему надо, и в нашем деле, где нужно не только убедить всех, кто заказывает рекламу и тем самым содержит нас, но и покупателя, он большой мастак.
Его отношения со служащими и интерес к ним не выходят за деловые рамки. Что касается меня, то лично я знаю его очень мало. Вижу я его один раз в неделю, в понедельник утром, когда у нас бывает получасовая летучка в его кабинете, на которой он дает указания по текущим делам. Да и присутствую я там только в качестве секретаря, чтобы записать его распоряжения.
Три года назад он женился на своей секретарше, моей ровеснице. Ее зовут Анита. Я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы дружили с ней, насколько это возможно, когда проводишь сорок часов в неделю в одной комнате, каждый день вместе обедаешь в ресторанчике самообслуживания на улице Ла Боэси, время от времени по субботам ходишь вместе в мюзик-холл.
Анита и предложила мне, когда они поженились, перейти к Караваю. Она там прослужила до этого несколько месяцев. Сейчас я делаю примерно то же, что делала она, но я не обладаю ни ее способностями — а они у нее незаурядные, — ни ее тщеславием, ни, естественно, ее жалованием. Я еще никогда не встречала человека, который бы лез вверх с таким упорством и эгоизмом, как она. Она исходила из принципа, что в этом мире, где люди учатся склоняться перед бурей, нужно создавать бури, чтобы они возносили тебя. Ее прозвали Анита-Наплевать-Мне-На-Тебя. Она это знала и даже подписывалась так в служебных записках, когда устраивала кому-нибудь разнос.
Недели через три после свадьбы Анита родила девочку. С тех пор она не служит, и я ее практически не вижу. Что же касается Мишеля Каравая, то до вчерашнего вечера я считала, что он уже забыл о том, что я знакома с его женой.
В тот день Каравай выглядел не то усталым, не то озабоченным, и цвет лица у него был землистый, как тогда, когда он на несколько дней садится на диету, чтобы похудеть. Назвав меня по имени, он сказал, что попал в затруднительное положение.
Я увидела, что кресло для посетителей, стоящее у моего стола, завалено папками, и убрала их, но он не сел. Он оглядывал мой кабинет так, словно впервые вошел сюда.
Он сказал, что завтра утром улетает в Швейцарию. У нас в Женеве крупный заказчик, некий Милкаби, владелец фирмы, выпускающей сухое молоко для новорожденных. Чтобы получить заказ на следующую кампанию, Караваю предстоит часа два отстаивать свои интересы перед лицом дюжины директоров и их заместителей с ледяными лицами и наманикюренными руками, показать им макеты, отдельные оттиски намелованной бумаги, цветные фотографии — словом, все, что нужно, чтобы с честью выйти из этого сражения, и все уже готово, кроме нашего литературного оружия. Каравай объяснил мне, даже не улыбнувшись (подобное объяснение я уже слышала не меньше ста раз), что составлен целый доклад о нашей рекламной тактике и тактике наших конкурентов, но в последнюю минуту он, Каравай, все переделал, и теперь это уже не доклад, а исчерканный черновик; иными словами, лететь ему не с чем.
Каравай говорил быстро, не глядя на меня, ему было неловко просить меня об одолжении. Он сказал, что не может лететь с пустыми руками. Не может он и отложить встречу с Милкаби, он уже откладывал ее дважды. Хотя швейцарцы и тугодумы, но если мы откажемся от встречи в третий раз, то даже они сообразят, что мы прохвосты и лучше им разносить сухое молоко по домам бесплатно, но обойтись без нашей помощи.
Я уже прекрасно понимала, куда он клонит, но молчала. Он тоже умолк и машинально перебирал крошечные игрушки, стоящие на моем столе. Я села. Закурила новую сигарету, предложила закурить и ему, но он отказался.
Наконец, он сказал, что питает большую надежду на то, что у меня не предусмотрено на сегодняшний вечер никаких планов. Он часто употребляет такие витиеватые, иногда даже обидные выражения. Думаю, в его воображении у меня не могут быть иные планы на вечер, чем выспаться, чтобы набраться сил для завтрашней работы. А я, дура несчастная, не знала, что ему ответить: «да» или «нет», — и нарочито безразличным тоном спросила:
— Сколько страниц надо написать?
— Около пятидесяти.
Я выпустила дым изо рта, образовав красивое облачко, которое должно было показать шефу, что я его осуждаю, но тут же подумала — и это мне все испортило! — «Ты пускаешь дым, как в кинофильме, и ему ясно, что ты набиваешь себе цену».
— И вы хотите, чтобы я написала их сегодня вечером? Да мне столько не одолеть! Для меня потолок — шесть страниц в час. И то высунув язык. Лучше попросите мадам Блондо, может, она справится.
Но он ответил, что самолет улетает только в полдень. И, кроме того, эту работу немыслимо поручить мадам Блондо: она хотя печатает быстро, но не разберется в тексте, испещренном поправками, сносками, с незаконченными фразами. А я в курсе дела.
И еще он сказал мне одну вещь, которая, пожалуй, и побудила меня согласиться: он не хотел — он всегда был против этого, — чтобы сотрудники оставались в агентстве после окончания рабочего дня, тем более стучать на машинке. Ведь в верхних этажах живут, а договор на аренду нашего помещения и так заключен при помощи каких-то темных сделок. Шеф сказал, что я буду печатать у него дома, и если не успею закончить работу вечером, то, чтобы не терять времени, там же и переночую. А утром к его отъезду закончу.
Я никогда не была у Караваев. Побывать у них, повидаться с Анитой — это было слишком много, чтобы я отказалась. За те две-три секунды, пока он, потеряв терпение, не сказал сам: «Ну, ладно, договорились!» — я вообразила себе бог знает что. Господи, какая же я идиотка! Ужин втроем — ни больше ни меньше — при рассеянном свете ламп. Воспоминания, приглушенный смех. «Ну, не стесняйтесь, положите себе еще крабов». Анита, немного растроганная и сентиментальная от вина, берет меня за руку и ведет в спальню. За раскрытым окном ночь, ветерок надувает шторы.
Каравай вернул меня к действительности: взглянув на часы, он сказал, что я смогу спокойно работать, так как их прислуга уехала отдыхать в Испанию, а у него с Анитой, к сожалению, есть тяжкая обязанность — они должны присутствовать во дворце Шайо на фестивале рекламных фильмов.
— Анита будет рада вас видеть, — добавил он все же. — Ведь она, кажется, в свое время немного опекала вас?
Но сказал он это уже на пути к двери, не глядя на меня, словно я не существовала, вернее, я хочу сказать, словно я была таким же неодушевленным предметом, как какая-нибудь электрическая пишущая машинка с шрифтом «президент»…
Прежде чем выйти, он обернулся, неопределенным жестом показал мне на стол и спросил, не остались ли у меня какие-нибудь важные дела. Я собиралась править верстку одной промышленной рекламной брошюры, но это могло и подождать, и тут в кои-то веки мне пришла в голову разумная мысль, и я ее высказала:
— Мне нужно получить деньги.
Речь шла о премии в размере месячного оклада, которую нам выплачивают в два срока: половину в декабре и половину в июле. Те, кто уже в отпуске, получили эти деньги в одном конверте с жалованием за июнь. Остальные получают их к 14 июля. Деньги, так же как и ежемесячное жалованье, выдает главный бухгалтер — он ходит по кабинетам и лично вручает каждому конверт. Ко мне он обычно заходит не раньше чем за час до конца рабочего дня. Первым делом он отправляется в редакцию, где его появление вызывает нечто вроде катаклизма, но на этот раз он, видно, задержался, так как я еще не слышала шума, какой обычно поднимается, когда на беднягу набрасываются редакторши.
Шеф застыл, держась за ручку двери. Потом он сказал, что сейчас едет домой и хотел бы, чтобы я поехала с ним. А конверт он вручит мне сам, это, кстати, позволит ему добавить в него еще некоторую сумму, франков триста, если я не возражаю.
В его взгляде я прочла облегчение, да и я, конечно, была довольна, но у него эта радость была мгновенной — просто-напросто я освободила его от решения проблемы, которая его затрудняла.