Да, я сама знаю, что ничего другого от меня нельзя ожидать.
Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, хотя сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Вероятно, я бывала в его доме не один раз — об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешила этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были настолько близкие отношения, что их нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю.
Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь — безумие. Я знаю, что такие больные не понимают, что они потеряли разум. Вот, пожалуй, и все, что мне известно об этом. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да уроками философии в последнем классе лицея, которые уже давным-давно выветрились из моей головы. Я не могу себе объяснить, путем каких оберраций я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, наверное, факты не так уж далеки от того, как я представляю себе все.
Кто такой Морис Коб?
Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом.
Я подошла к окну, раздвинула шторы и вдруг почувствовала себя еще более беззащитной. Это потому, что я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час! На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где пробивают мирные огоньки. Впрочем, кому я нужна? Только себе самой. Цюрих. Больница. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: «Убейте меня, прошу вас, yбейте». Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкаешь к этой мысли и теряешь разум. Наверное, в этом все дело.
Когда умерла Мамуля, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: «Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная». В тот день я перестала быть единственной для Мамули и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика. Не знаю почему — врачи мне ничего не сказали, — но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он живет. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, мои светлые волосы и широко расставленные два передних зуба. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать.
Я не могу больше оставаться одна.
Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше… Надо вымыть лицо холодной водой… Мамуля была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу же удрать. Мамуля всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого. Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться.
Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток — больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу виднелись огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, чтобы пересечь испанскую границу, нужен паспорт? А там — Андалузия, теплоход, Гибралтар. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю саму себя. Навсегда.
Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На диванчике рядом с ним лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он мне улыбается. Больше я не буду никого беспокоить. А сейчас надо держаться.
— Вы не сменили повязку?
— Нет. Я не нашла врача.
— Что вы делали? Расскажите-ка. Были в кино? Хорошая картина?
— Да. А потом прогулялась по городу.
Я держусь молодцом. А он за это время с Маленьким Полем погрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, столько пляжей. Он сидит против меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в одиннадцать пять и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа.
— Вы столько для меня сделали!
— Если бы я этого не хотел, я бы не стал ничего делать. Напротив, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-сент-Эспри, когда мы ворочали там ящики, я все время думал о вас.
— Мне уже лучше. Все в порядке.
Он подмигнул мне и хлебнул глоток пива. Потом попросил сесть с ним на диванчик. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил:
— У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить?
— О чем сообщить?
— Не знаю. Обо всем этом.
— У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я называть не могу. Это невозможно.
— Почему?
— У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое.
Он развернул лежащий на диванчике пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул его мне.
— Может, вы сами что-то напутали с субботой, — сказал он, — это бывает от усталости. Вот я как-то после бессонной ночи вздремнул часа два и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Баптистен. Он когда проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще бы немножко, и он бы разбил мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь?
Я не хочу ничего пить. Я нахожу в кармане своего пальто авиабилет, конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалования, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне. Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в эту самую минуту, перекрывая гвалт пивной, перекрывая стук моего сердца, до меня опять доносится — такой ужасный и такой чудесный — голос Мамули.
И Мамуля сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани Лонго, нет, все, что со мной случилось, — это не плод моей фантазии, и я в самом деле впервые провожу вечер в этом городе. И все в моей душе вдруг озаряется ярким светом, победно трубят трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстает передо мной с такой ясностью, что я даже вздрагиваю. Мысли в моей голове так быстро сменяют одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преображается. Рекламная Улыбка удивлен и тоже улыбается:
— О чем вы думаете? Что вас так обрадовало?
А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе вся моя гипотеза рушится.
«Дани, родная моя, — говорит мне Мамуля, — есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Ведь тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?»
Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку.
— Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд.
Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка — я ее раскрываю, чтобы удостовериться, что она моя. Все правильно, теперь я не ошибаюсь. Мною опять овладел страх. На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю его опасности. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону «тендерберда», который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем.
— Что с вами?
— Ничего. Просто смотрю. Ничего.
Я обняла его рукой за талию, он засмеялся. И вот — вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Чужие люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Вдали слышится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит:
— Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жан-Лантье. Дайте мне слово, что вы мне позвоните.
— Обещаю.
— Моя каскетка у вас?
Каскетка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на каскетке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается паровозный гудок, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, вагоны со скрежетом начинают плыть вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все. И в то время, как он, навсегда уходя из моей жизни, высунулся из окна, чтобы помахать мне рукой, смуглый, улыбающийся мне такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспомнила, что дала слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. «Не потеряй каскетку, — сказала мне Мамуля. — И потом, если ты хочешь разоблачить этот заговор против тебя, не теряй зря времени».