Скверик оказался чем-то похож на детский рисунок. Одна-единственная скамейка под одним-единственным деревом. Песочница и три стула вокруг. Прямоугольник ярко-зеленого газона — вроде коврика, уложенного поверх розово-серого гравия. В песочнице, под присмотром довольно тучной матроны, погруженной в чтение журнала, играет с кубиками маленькая девочка. Она присела на корточки, широкий подол белого платья раскинулся вокруг, превратив ее в некое подобие крокуса. Степенный старый господин на скамейке, сложив руки поверх вязаного жилета, казалось, полностью углубился в созерцание этого цветка, а сидящая рядом дама примерно тех же лет беседует с рыжим котом на поводке, свернувшимся клубочком у ее ног.
Скрип калитки не нарушил незыблемости этой сцены.
Соланж скромненько уселась на краешке скамейки.
И тоже принялась наблюдать за работой девочки-крокуса в беленьком платьице, старательно расставлявшей на песке кубики.
Рыжий кот уснул, но дама продолжала монотонно бормотать. Она рассказывала что-то о свежей рыбе, о теплом молоке — так, словно напевала колыбельную для кота.
Неторопливо переворачиваются страницы журнала. И вместе с ними медленно вращается часовая стрелка.
Осталось только войти в эту декорацию, вписаться в нее, найти свое место, ничего не нарушив, — и поддаться общему настроению, расслабиться, уступить блаженному ощущению пустоты, становясь поочередно рыжим котом, перевернутой страницей, кубиком, светлым песком, пуговицей на жилете, пухлой и чуть дрожащей розовой мякотью руки тучной матроны…
Соланж без труда окунулась в пустоту, сохраняя в душе улыбку Дамы в синем.
~~~
Проходили дни, и Соланж, сама того не сознавая, начала заново обживать свою квартиру. Она постепенно переселилась в кухню. В гостиную заходить стало попросту неприятно: ей делалось не по себе в этой комнате, обставленной роскошно и со вкусом. Даже гамак, в котором раньше она так любила покачиваться, слушая музыку, теперь казался ей нелепым. Да и вообще она теперь если и заглядывала сюда, то только для того, чтобы полить цветы в горшках у занимавшего всю стену окна во двор, и при этом передвигалась на цыпочках, словно по чужой квартире. Кроме того, надо было хоть изредка прослушивать сообщения на автоответчике, который Соланж не решалась выключить совсем из-за Дельфины, на три месяца уехавшей к отцу в Мадрид.
Возвращаясь с прогулки, Соланж первым делом ставила сумочку на холодильник, убирала туфли в пластиковый пакет и засовывала его в нижнее отделение овощного ящика, а потом часами сидела в халате и шлепанцах за кухонным столом, где постепенно скопились бумаги, блокноты, тетради, книги и целая коллекция карандашей в пивной кружке.
Ей очень нравилось читать в облаке пара, поднимавшегося над овощным супчиком, или в тепле томившегося на плите бараньего рагу с картошкой, нравилось, что страницы книги пропитываются влагой и запахом еды.
Услышав телефонный звонок, она открывала дверь в гостиную и — если только звонила не Дельфина — с трудом заставляла себя записать в маленьком блокнотике имя надоеды, мешавшего ей наслаждаться жизнью, но к сообщению даже и не пыталась прислушаться.
Иногда она влезала на табурет у окна и, отодвинув кретоновую занавеску, с высоты своего третьего этажа наблюдала за тем, что происходит на улице.
Ее пленяла размеренность жизни окрестных жителей, с которой она мало-помалу осваивалась. В этой жизни было время начала и окончания уроков в школе, когда дети наполняли воздух пронзительными птичьими криками; время, когда с резким, агрессивным скрежетом поднимались и опускались металлические заслонки на магазинных витринах и у входа в гаражи, и время вечерних автомобильных гудков, этих призывов, напоминающих жалобные стоны доведенных до крайности людей.
Глядя на суету внизу, Соланж преисполнялась состраданием, к которому примешивалось насмешливое удивление. Нередко, прижавшись лбом к стеклу, она просто упивалась своим счастьем. До чего хорошо сидеть там, где она сейчас сидит, пока кухонные часы тикают, бесхитростно отсчитывая секунды…
Однажды Соланж, присев на подоконник, вот так же смотрела на выходящих из школы детей, умиляясь при виде перемазанных шоколадом и вареньем прожорливых ротиков, и вдруг заметила, что на другой стороне улицы, в окне напротив ее собственного, какой-то человек явно любуется той же сценой. Всмотревшись пристальнее в лицо, поразившее ее серьезным выражением, она узнала старика из сквера. Это открытие почему-то ее взволновало, почему — она и сама не могла объяснить. Правда, впервые за много недель случилось так, что она разделила нечто с другим человеком, и не просто нечто, а любимый, особенный момент, час детского полдника, никому не интересный, кроме самих детей, передышку, когда время замедляется, увязнув в сахарном сиропе, пустое мгновение, которое никак не влияет на ход жизни.
Степенный старый господин тоже ее увидел. И узнал? Наверное, да, потому что он медленно поднял руку, так, словно хотел продлить этот миг, придать ему торжественность, а потом отошел от окна и исчез.
В тот вечер, укладываясь в постель, Соланж чувствовала себя по-настоящему счастливой. Отныне она не одна наслаждается собственной бесполезностью. Кто-то на другой стороне улицы, из такого же, как у нее, окна, с тем же спокойствием созерцает зрелище жизни: еще один свидетель, еще один статист вроде нее самой.
В ее памяти всплыл тот сквер, который преподал ей первый урок пустоты, бессодержательности и в то же время скромности, доставлявшей поистине чувственное наслаждение. Этот сквер мог существовать как приняв ее внутрь себя, так и совсем без нее, потому что сидит ли она на скамейке, нет ли ее, а платье девочки-крокуса остается все таким же белым, газон таким же зеленым, а гравий таким же розовато-серым.
Соланж подумала, что Дама-с-рыжим-котом, Степенный старый господин, а теперь вот и она сама принадлежат к одному и тому же роду людей. Всех троих можно заменить. «Меня можно заменить…» Слово показалось ей забавным: оно полностью опровергало доводы Колетт в тот день, когда Соланж позвонила на работу и сообщила, что больше не придет. Исчерпав все аргументы, Колетт, доведенная до отчаяния упрямством подруги, почти закричала:
— Но, Соланж, в конце концов, тебе просто необходимо вернуться! Ты прекрасно знаешь, что в агентстве тебя некому заменить!
Собираясь отойти ко сну в комнате, благоухающей чаем из вербены с акациевым медом, который она собиралась, слушая радио, выпить в постели, Соланж с невольным умилением думала о Колетт, своей лучшей подруге: она осталась там, на том берегу, а Соланж так легко перешла на другой, что и заслуги-то в этом никакой нет. Надо бы ей написать…
Здесь, на ее берегу, — вкрадчивая ночь. Здесь соскальзываешь в сон, и тело мягко покачивается на его волнах.
~~~
От судьбы не уйдешь. Жак, как водится, свалился ей на голову в самый неподходящий момент: между окончанием уроков и началом автомобильных гудков. Именно в тот момент, когда над вечерним супчиком уже поднимался благоухающий пар, мельчайшими капельками оседая на кухонном окне, а Соланж, затаив дыхание, пыталась срисовать в тетрадку изгибы очень изысканного злака, который растет вроде бы только в Южной Америке, у индейцев.
Она услышала, как в дверь властно — и очень некстати — позвонили. Конечно, это Жак, больше некому. Так и есть — торчит на площадке с бутылкой шампанского в руке, смотрит невинно и шаловливо и — сразу заметно — твердо намерен войти, хотя та, для кого шампанское предназначено, отвечает ему неласковым взглядом.
— Нельзя сказать, чтобы ты спешила подойти к телефону! — с этими словами Жак резко толкнул дверь гостиной.
И остановился в нерешительности: конечно, такому веселому парню не по себе стало в полумраке комнаты с закрытыми ставнями, а главное — в застоявшемся воздухе.
— Да что происходит? — спросил он, включив верхний свет и внимательно разглядывая хозяйку дома.
И тут Жак не просто удивился, он чуть не упал. Свойственная философу проницательность и способность обобщать заставили его одним взглядом охватить все: халат, шлепанцы, тугой узел волос, а главное — что-то такое, появившееся теперь в Соланж, отчего она стала, возможно, уже и не вполне Соланж.
А она вздохнула и с величайшим спокойствием, чуть пришаркивая тапками на войлочной подошве, направилась к окну, распахнула ставни, приоткрыла створки, потом погасила верхний свет и с подчеркнуто недовольным видом уселась на диван.
Жак молча рухнул в кожаное кресло напротив. Он так вцепился в бутылку шампанского, словно боялся отпустить спасительную соломинку.
Они долго смотрели друг на друга: он пытался понять, она не желала объясняться.
Тишина постепенно пропитывалась благоуханием овощного супчика.
Соланж не сомневалась в том, что Жак оказался в трудном положении, и потому заговорила первой: очень ласково, очень доброжелательно и с тем едва уловимым оттенком снисходительности, который в последнее время стал для нее привычным.
— Только не спрашивай, не больна ли я или еще что-нибудь в этом роде, ладно?
Жак, так ничего и не ответив, поставил шампанское на низкий лакированный столик и принес два бокала.
Он явно не понимал, как ему держаться, и пытался как-то самоутвердиться, проявить себя с наилучшей стороны. Пробка выскочила со странным звуком, словно взорвалась подмокшая хлопушка.
Соланж посмотрела на пузырьки, вскипавшие в хрустальных бокалах с золотистым вином, потом на Жака, все-таки лучшего из ее любовников, оценила трезвым взглядом его милую, вытянутую и вконец растерянную детскую физиономию. Она была совершенно уверена в том, что ему очень хотелось бы сейчас расхохотаться и опрокинуть ее на диван, чтобы раз и навсегда покончить со всеми этими глупостями.
— A y тебя-то как дела, Жак, хороший ты мой? — продолжила она разговор, страшно растрогавшись от первого глотка прохладного шампанского и вспомнив, как давно ничего не пила.