Матильда воспользовалась случаем, чтобы обучить Реми хоть чему-то, о чем он и не ведал, несмотря на великие познания во всем, что касалось цветов. Но сначала она потребовала, чтобы Бенедикта отошла как минимум на двадцать шагов, что та и сделала с недовольным видом и беспрестанно ворча, потому что предлог для ее удаления с места действия был выбран явно неудачно: она знала наизусть весь лютиковый ритуал, поскольку сама ему Матильду и научила когда-то.
А Матильда, стоило подруге удалиться, сорвала лютик, велела Реми лечь на спину, села верхом ему на живот и стала придвигать цветок все ближе и ближе к подбородку мальчика.
— Эй, ты что делаешь-то, а? — спросил Реми.
— Смотрю, любишь ты сливочное масло или нет, — с таинственным видом ответила Матильда.
— Ну и что получается?
— Получается, что любишь!
— Интере-е-есно, откуда это ты взяла, что люблю? — Реми был явно покорен могуществом маленькой колдуньи.
— А вот откуда! Если лютик отсвечивает на твоем подбородке, значит, любишь! Тут ты ничегошеньки не можешь поделать: раз подбородок стал желтый, значит, любишь масло!
Реми, казалось, понравилась такая проверка.
— А ты? Ты любишь масло? — спросил он.
— Можешь сам посмотреть!
Матильда, в свою очередь, вытянулась на траве. Реми уселся верхом на ее живот и стал манипулировать цветком.
— Ага! Ага! Ты тоже любишь масло! — воскликнул он, очень довольный, и они расхохотались.
А потом сразу умолкли и перестали смеяться. Совсем. Они стали очень серьезными — нет, не печальными, просто очень серьезными, — потому что оба разом подумали об одном и том же. Если мальчик и девочка оба так неопровержимо любят сливочное масло, значит, они, само собой разумеется, любят друг друга.
Реми, сидя верхом на животе Матильды, молчал, и она тоже не произнесла ни слова. Они просто продолжали думать об одном и том же, и так сильно думать, что Матильда неожиданно для себя самой испытала нечто совершенно новое. Она вдруг поняла и почувствовала, что вот так — думая о том же, о чем думает Реми, ощущая животом его тяжесть, ребрами — тиски его коленок, плечами — тепло его рук, глазами — глубину его глаз, немым ртом — немоту его рта, — она сама стала Реми, она превратилась в Реми.
А он? Он стал Матильдой? Конечно же. Конечно же, стал, конечно же, он в нее превратился, сразу видно! Надо сохранить, сберечь в себе это ощущение. Надо поклясться, что никогда его не забудешь. Поклясться, что никогда никто другой, пусть потом, совсем-совсем потом, не станет ею, а она не станет другим, никогда и ни с кем не будет такого, как у Реми и Матильды сейчас.
— Ну, вы! Чем вы там занимаетесь, в конце-то концов?
Бенедикта… Эта нетерпеливая Бенедикта… В двадцати шагах отсюда… В ста километрах… На другой планете…
— Могу я уже подойти? — осведомилась инопланетянка.
Реми встал. Очень-очень медленно. Можно было подумать, он пробуждался ото сна.
— Да, можешь подойти, — ответил он странным голосом, очень странным голосом, и внезапно сам отошел на двадцать шагов, и вдруг стал совсем диким, больше, чем всегда, похожим на волка.
Бенедикта приближалась. Матильда, лежа на траве, все еще чувствовала животом, всем телом тяжесть сидящего на ней верхом мальчика.
— Долго же вы тут… довольно странно… — явно стараясь затеять склоку, начала Бенедикта.
— Да… долго… — признала Матильда.
— А что произошло-то? — настаивала подруга.
— Ничего… совсем ничего не произошло, — ответила Матильда, думая, что говорит сразу и правду, и неправду.
Бенедикта замолчала — больше не стала настаивать. Но было видно, что она не поверила. Она помогла Матильде подняться, потому что ноги у той ни с того, ни с сего стали ватными.
Потом они вернулись домой. Реми всю дорогу шел впереди, девочки за ним, и все словно онемели. Даже Бенедикта не решалась нарушить тишину. Как бы она ни была бесчувственна, как бы ни была неспособна ощутить головокружение перед знаками судьбы, даже она понимала сейчас, что пробил час некоего неведомого ей торжества…
Реми не захотел выпить мятной воды, предложенной Селиной, хотя вообще-то ему нравилось, когда эта женщина принималась угощать его мятной водой с печеньем или бутербродами. Матильда давно заметила, что между ними двоими есть взаимопонимание.
Селина никогда не упускала возможности погладить мальчика по голове. А в глазах Реми всякий раз, как он смотрел на Селину, казалось, кроме обычных его измерительных инструментов — циркуля, угольника, линейки, кальки, копирки, миллиметровки — возникал серьезный вопрос. Было похоже, будто он нуждается в ней для того, чтобы вспомнить что-то… или кого-то.
Реми сказал «нет», когда Селина предложила ему мятной воды, и ушел. Но, пройдя ровно семь шагов, обернулся к Матильде, и они обменялись взглядами. Ровно семь шагов — оба сосчитали. Каждый считал про себя, но считали вместе. Это был ритуал. Прежде чем обменяться взглядами, надо было пройти ровно семь шагов. Прежде чем взглянуть друг на друга в последний раз. Словно и на самом деле — в последний.
Матильда после своей выпила и ту мятную воду, от которой отказался Реми.
— Ты ведь любишь Реми, правда, мам, ну, скажи, скажи! — потребовала она, отставляя стакан.
— Конечно. Очень люблю. Он такой милый мальчик, — ответила Селина.
Матильде показалось, что слово «милый» тут не подходит — слишком плоское какое-то, мелкое, пресное… Сразу видно, что Селина по-настоящему не знает Реми. Но девочка не стала ее поправлять, решив не обращать внимания на эту вообще-то грубейшую ошибку, и продолжала спрашивать:
— А тебе не кажется, что он как-то странно на тебя смотрит?
Нет, раньше Селине так никогда не казалось, но теперь вот — показалось и ей тоже, и они с Кристианой обменялись взглядами, такими понимающими взглядами, которые всегда бывают у мам, когда они что-то знают, а сказать не хотят… Про то, куда не пускают дочерей, даже если они подросли…
Существовало одно место, одно-единственное, куда они не приглашали с собой Бенедикту — ни слушать, ни смотреть, ни, тем более, делать и то, и другое сразу. Это была изгородь перед полем подсолнухов. Над полем, нависавшим над фермой, Матильда и Реми встречались тайно, в глубочайшей из глубоких тайн. Здесь они наблюдали за волшебным, но почти неуловимым движением тысяч цветочных головок, которые поворачивались вслед за солнцем, и слушали, слушали, слушали, держась за руки.
Матильда рассказала Реми о своей первой встрече с подсолнухами, с этой абсолютной желтизной. Теперь они хотели поделить головокружение на двоих, это головокружение, которое заставляет детство покачнуться. Благодаря Реми Матильда почти каждый день узнавала новое слово из языка цветов, потому что Реми всегда умел слушать их и всегда слышал, что они говорят.
Вот почему Матильда нашла справедливым открыть ему в обмен свой лютиковый секрет…
~~~
Это была приписка в самом конце письма, пришедшего от Бабули из Севильи: «Фотография — для Матильды».
Первый раз в жизни ей дали право на фотографию только для нее самой, только для нее одной, и потому Матильда выставила ее с особой гордостью — как военный трофей — на секретере, рядом с фантастическим розовым камнем, который Реми, рискуя жизнью, выловил для нее со дна водяной ямы в реке. Ей никогда не приходилось, да она и не хотела, добираться туда — из-за форелей, которые кишели там, в этом пространстве, неистовые, в каком-то жадном приступе неиссякаемого обжорства.
На снимке — Бабуля. Она сидит на террасе кафе рядом со своим женихом, Феликсом. На плечи Бабули накинута красная шаль с бахромой, с помощью которой Матильда так любила преображаться в цыганку, а Феликс там — в таком длинном и широком белом шарфе. Непонятно, кому они на самом деле улыбаются, но вид у них ужасно счастливый, и они держатся за руки — в точности так же, как Матильда с Реми, когда слушают вместе разговоры подсолнухов.
— Это кто? — спросила страшно заинтригованная Бенедикта.
— Моя бабушка со своим возлюбленным, — сухо ответила Матильда, не забывая стоять на страже своих интересов.
Бенедикта сразу же заткнулась. Даже не осмелилась сказать, что староваты они как-то для того, чтобы быть возлюбленными. Ну и хорошо. Ну и замечательно.
Чем больше Матильда вглядывалась в фотографию, тем яснее ей становилось: Бабуля все знает насчет Реми. Никто ей не говорил, просто Бабуля всегда обо всем догадывается раньше всех на свете. Она немножко колдунья, нет, добрая волшебница, которая предсказывает только хорошие всякие вещи. А про плохое не говорит никогда, как будто такого и не будет вовсе. Даже думает только на хорошее. Говорят, Севилья — это далеко отсюда. Ну и что? Какая разница? Бабуля обо всем может догадаться, на каком бы расстоянии ни находилась, особенно, если дело касается Матильды и речь идет о таком важном для нее, как Реми. И потом, разве не потому Бабуля прислала ей фотографию, где она снята со своим возлюбленным, разве не потому, что догадалась: у ее внучки тоже завелся возлюбленный?
Влюбленные, они всегда понимают друг друга!
Матильда решила написать Бабуле. Она решила все-все рассказать ей о себе и Реми, рассказать про полеты — словом, все с самого начала. Про ферму, про коз, про трактор, про качели, про речку… Или нет, лучше — нарисовать! Она выбрала из цветных карандашей желтый, самый желтый из всех желтых, чтобы и от ее подсолнухов закружилась голова. На листе не останется места для абрикосовых деревьев, и тем более — для дома, но это неважно, потому что про дом Бабуля и так уже все знает.
Как всегда, для начала нарисовала себя — на самой середине листа бумаги. Долго колебалась, в чем ей там быть, на этой картине, — в платье горошком или в розовой маминой кофточке, сделав в конце концов выбор в пользу платья горошком из-за цвета: именно этого цвета требовала художественная правда произведения. Оказалось, что очень трудно изобразить Реми в тельняшке, а главное — его улыбку со всеми зубами минус один. Но Матильда знала, что Бабуля-то наверняка догадается и насчет этого недостающего зуба. Художница надеялась, что Феликс как мастер своего дела — он ведь сам художник! — оценит ее работу по достоинству. И, подумав именно о Феликсе, она решительно стерла уже сделанный было набросок Леона — ведь Бабулин жених наверняка сильно расстроится, увидев пса, который обязательно напомнит