– Как, спрашиваете? Как я сделаю это, юный Леонид? – ухмыльнулся старый пройдоха танцмейстер. – Неважно! Главное, вы получите сочинение, parole d'rtonneur[3], только никогда не задавайте вопрос, как именно я его написал.
Прошло несколько недель.
Кольцов постоянно лишь на несколько минут по вечерам заходил к княгине, а кроме того редко показывался на людях, всем своим видом подчеркивая, что с головой погружен в свои штудии.
Между тем танцмейстер, месье Пердри, действительно зарылся в настоящие горы книг, он нагромоздил вокруг себя все, что из философской и естественно-исторической литературы ему удалось раздобыть в резиденции Екатерины Второй, и писал, наугад запуская руку в книжную массу и ампутируя то один, то другой том, здесь Аристотеля, там Гиппократа, потом Вольтера, Кенэ или Бако, и еще раз Аристотеля – надо сказать, что слова «списывать» и «обкрадывать» только весьма приблизительно передают характер той зверской резни, которую старик учинил среди философов – и писал, и читал, и снова писал, и за неполные четыре недели соорудил в итоге внушительный манускрипт. Разумеется, ни одна мысль, ни одна фраза или хотя бы оборот речи ему не принадлежали, однако он сумел с присущей его народу ловкостью расположить все в ясном порядке и – что полуобразованному человеку было под силу лишь на таком строго разработанном языке, как его родной – изложил на бумаге добротным, внятным, а местами даже элегантным французским.
Кольцов, прочитав манускрипт, на титульном листе которого красивым солидным шрифтом были выведены слова: «Человек и природа, философический опыт И. Кольцова, подпоручика гвардии Преображенского полка», был так восхищен своим собственным произведением, даже растроган, что на глазах у него выступили слезы, он назвал месье Пердри спасителем жизни, обнял его, расцеловал, протащил по пяти кабакам, щедро угощая в каждом за счет Лапинского, и под конец, тоже из кармана Лапинского, вручил ему гонорар в десять рублей, сумму по тем временам и в самом деле весьма значительную.
Лапинский, впрочем не понявший из «Человека и природы» ни слова, тоже был в полном восторге.
Таким образом Кольцов теперь мог с сознанием светоча науки предстать перед красавицей Людмилой. Уже тем же вечером он читал вслух трактат танцмейстера, в собственном авторстве которого был сейчас и сам твердо убежден, княгине, которая время от времени прерывала его восклицаниями «как остроумно!», «превосходно!» или «действительно совершенно оригинально, абсолютно ново!», так что в итоге, исполненный праведной гордости, он дал ей и самому себе слово не останавливаться на этом первом шаге, каковой он так скромно назвал «опытом», а продолжить движение по столь удачно начатому пути к вящей славе своей и отечества.
Так случилось, однако, что из рук красивого майора «Человек и природа» попали к княгине Дашковой, которая в свою очередь показала манускрипт царице. Екатерина Вторая, эта гениальная женщина со смелым взглядом великого мужчины, сей труд прочитала. А прочитав, высказалась:
– В нем, конечно, нет ничего нового, однако ж чувствуются глубокие познания, и он весьма складно написан.
Эта реплика снова повернула фортуну лицом к молодому офицеру.
Спустя несколько дней после императорского чтения он получил патент капитана и был назначен в Тобольский полк, которым в ту пору точно так же командовала дама, красивая амазонка, госпожа фон Меллин. А рукопись французского танцмейстера была напечатана за счет Петербургской академии.
Победное ликование философствующего офицера было немного омрачено лишь тем, что «капитан» Кольцов, автор книги «Человек и природа», добился не большего успеха в осаде прекрасной амазонки, чем подпоручик Кольцов, медвежий парикмахер.
Кокетливая красавица с прежней изворотливостью и упорством уклонялась от всякой вразумительной определенности в отношениях с ним.
В конце концов случилось так, что однажды вечером Кольцов застал у любезной Людмилы другого. Этим другим оказался красивый поляк Чарторыский, сопровождавший польского посланника в Петербурге; он отличался близкими его нации истинно французской элегантностью и непринужденностью общения, был знаком в Париже с модными писателями и умел с одинаковым блеском порассуждать как о физиократической системе[4] и правах человека, так и о туалетах маркизы де Помпадур или устройстве оленьего парка.
Покидая княгиню, он скорее с любезным, нежели почтительным взглядом поцеловал ей руку, и княгиня ответила на этот взгляд улыбкой.
Кольцова, у которого внутри уже давно все клокотало, аж в дрожь бросило. Едва поляк оставил покои, как он осыпал Людмилу упреками, которые та выслушала спокойно, даже равнодушно.
– Стало быть, это ваш новый идеал? – с искаженным от ревнивой ярости лицом выкрикнул в завершение капитан.
– А вы в самом деле проницательный человек, – возразила княгиня, – вы угадываете то, о чем другие едва ли догадываются. В эту минуту вы объяснили мне мои собственные чувства. Да, этот поляк мой идеал, он…
– Надолго ли? – резко перебил ее Кольцов. – Помнится, было время, когда у вас был другой идеал.
– Именно так, другой, – с усталой улыбкой тихо проговорила княгиня, – у меня уже много идеалов было.
Кольцов принялся широкими шагами с нетерпением расхаживать по благоухающему будуару из угла в угол, отчего белые занавески на окнах вздулись как паруса, а фарфоровые китайцы на каминной полке начали качать большими головами. Вот он остановился перед высокомерной женщиной, которую против воли превосходно развлекал разговором, и очень серьезно, почти торжественно произнес:
– Нам нужно прийти к какому-то результату, мадам!
– Так давайте придем к результату, – насмешливо отозвалась Людмила.
– Еще сегодня?
– Еще сегодня!
– Пожалуйста, откровенно и без оговорок ответьте на мои вопросы!
– Хорошо.
– Откровенно и без оговорок?
– Откровенно и без оговорок.
– Вы меня еще любите? – начал допрос Кольцов.
Княгиня молчала.
– Я прошу вас ответить, – уже несколько неучтиво воскликнул Кольцов. – Вы меня еще любите?
– Как я должна ответить на это? – прошептала княгиня.
– Вы обещали мне ответить, ответить откровенно и без оговорок, – трясясь от бешенства, продолжал Кольцов, – итак, отвечайте!
Княгиня все еще колебалась.
– Вы меня еще любите? – все напористей повторил свой вопрос Кольцов.
– Не знаю, – ответила княгиня, пожимая плечами.
– Но вы, вероятно, знаете, любите ли вы того господина? – закричал Кольцов.
– Это я знаю так же мало, – промолвила княгиня.
– Во всяком случае я здесь, похоже, лишний, – заявил Кольцов и взял шляпу. В ту же секунду кокетка вскочила на ноги и задержала его.
– Вы не должны уходить, – с твердостью командира сказала она, – я вам запрещаю.
Кольцов бесцеремонно по-мужицки расхохотался на это и пошел было к выходу, ибо был доведен до крайности, когда он уже собирался захлопнуть за собой дверь, произошло то, чего он меньше всего ожидал: княгиня разразилась рыданиями, опустившись на пол, и забилась в истерике. Кольцов поспешил на помощь и, таким образом, был снова пойман.
Месяц, который Лапинский выговорил себе на то, чтобы его женить, давным-давно истек, однако Кольцов этого, похоже, не заметил, он и не собирался стреляться. Как и прежде, он ежедневно являлся к княгине, ежедневно готов был вот-вот задохнуться от гнева и ревности, каждый раз хватался за шляпу, чтобы уйти навсегда, и каждый раз оказывался пойманным красивой кокеткой в новые сети.
И он с этим делом в жизнь не покончил бы, если бы снова не вмешался его верный товарищ Лапинский.
– Ясно, княгиня любит тебя, – в один прекрасный день заявил он Кольцову, который пожаловался ему на свои страдания, – кабы она тебя не любила, то уже давно сошлась бы с поляком, а тебе бы дала от ворот поворот, поскольку в действительности ты не такой любезный, не такой остроумный, каким, несмотря на твое сочинение «Человек и природа», себя мнишь; следовательно, не только занимательность беседы с тобой, видимо, делает тебя в ее глазах таким ценным, что у нее тотчас же начинаются припадки, как только ты собираешься дать тягу. Она тебя любит, используй же свое необыкновенное везение и настаивай на принятии ею решения, а коль скоро она, как я думаю, откажется это сделать, ты однажды и в самом деле больше не появись, будь мужчиной, стоит только недельку проигнорировать ее слезы, судороги, упрашивания и письма, и она твоя.
Не откладывая в долгий ящик, Кольцов тем же вечером отправился на осуществление того, что так доходчиво растолковал ему друг. Он принял намеренно серьезный, даже важный вид и вначале оставался таким немногословным, что княгиня нашла своего поклонника крайне скучным, и когда даже самая теплая похвала, высказанная ею в адрес поляка, не вывела его из молчаливого равновесия, красивая женщина начала зевать и, в конце концов, принялась играть со своей обезьянкой.
– Пора положить этому конец, – довольно суровым тоном начал капитан.
– Чему, позвольте, пора положить конец? – отреагировала княгиня, с удовлетворением увидевшая, что ситуация оживляется.
– Игре, которую вы затеяли, – пояснил Кольцов.
– Кто может мне запретить играть со своей обезьяной? – зло огрызнулась Людмила.
– Стало быть, я для вас обезьяна, – вспылил Кольцов.
– Помилуйте, кто ж говорит о вас? – с холодной улыбкой перебила его княгиня.
– Тогда о ком же мы говорим?
– Я о своей обезьяне, вот этой очаровательной зверушке, – ответила Людмила, ласково прижимая ее к груди.
– А я говорю о себе, – вернулся к исходной теме Кольцов, – о вас, о нас.
– Ах! Поговорите об этом, пожалуйста! – жеманно прошептала Людмила. – Мне очень нравится слушать, как вы говорите.
– Вы позволили мне добиваться вашей благосклонности, вашей руки, – продолжал капитан, – сегодня я пришел, чтобы решить наконец свою судьбу, и не уйду до тех пор, пока не получу от вас этого решения.