В концовке письма просматривается намек на прощание и разрыв отношений. Эмилия писала о том, что собирается «окунуться в водоворот балов-маскарадов», где можно было найти платежеспособных клиентов. На этом отношения Телье с русским клиентом должны были бы, по-видимому, прерваться навсегда, однако Добролюбов по каким-то причинам продолжал – из Италии – надеяться на их возобновление и попросил своего парижского приятеля и поверенного Карла Доманевского в самом начале января 1861 г. нанести несколько визитов Эмилии на ее квартире, чтобы выяснить, что на самом деле происходит с ней и ее матерью и настолько ли в бедственном положении они находятся. Докладывая Добролюбову в письме 12/24 января о том, что он увидел на ее квартире, Доманевский «включил» «мужской взгляд» и свой парижский опыт, чтобы описать тип лоретки, к которому, по его мнению, однозначно принадлежала Эмилия. Здесь уместно привести развернутую цитату из его письма, чтобы во всей полноте увидеть, какую оптику Доманевский предлагал Добролюбову, и вернуться к ней в более широком контексте:
Еще в первый день моего посещения Эмилии, по Вашему приглашению, я заметил, что она капризна, а ведь это самый важный недостаток для спокойной семейной жизни, и поэтому скажу, Вы очень большой срок назначили, предполагая прожить с ней счастливо года два, а я так думаю, судя по ее характеру и по ее любви, она Вас оставит чрез 2 месяца – каково то тогда будет? Ведь я уверен, что у Вас пройдет эта вспышка чувств и потом будете сами же над собой смеяться; – так не лучше ли прекратить все это вовремя, чтоб не навлечь себе, чрез свою неопытность, больших страданий, – а еще у Вас есть это время. […] Видя Вашу ошибку и неопытность в любви, зная же ее последствия, я хотел с Вами переговорить серьезно насчет Эмилии, но Вы так поспешили своим отъездом, что уже не до того было… я радовался мысленно, предполагая всему конец. Во второй раз посещения ее, с одеялом, я убедился из ее расспросов о Петербурге, что лишь расчет, но далеко не любовь туда ее влечет. […]
Вы мне говорили, она никогда у Вас не просила денег, а чем докажете, что это происходило от ее любви, а не от хитрости. Ведь она лоретка, а все они только и рассчитывают на иностранцев, в особенности на русских, что считают за большую честь, и этим хвастаются… Так как не всякий день им приходится иметь добычу, то они и стараются привязать каждого посетителя подольше, и они очень хорошо знают, что лаской и деликатностью всегда можно вытянуть больше, и уже сразу видят от кого что можно ожидать. Вы же своею предубежденностью никогда не подавали к тому повода. На все ее поцелуи и нежности надо смотреть как на дело всего ее ремесла[103].
Так кем же была Эмилия – несчастной простушкой, искренне полюбившей молодого русского, или расчетливой лореткой, тянувшей из него деньги? Такая постановка вопроса заведомо неверна и бьет мимо цели, поскольку исходит из упрощенных представлений о человеческой личности и коммуникации между публичной женщиной и ее клиентами. Один и тот же человек, в том числе и публичная женщина, в разных ситуациях может носить различные маски и – осознанно или нет – прибегать к разным риторическим стратегиям самооправдания и убеждения. Кроме того, живущий в Париже Доманевский воспроизводил влиятельный в то время дискурс о лоретках как о женщинах, опасных для нравственных основ французского общества. Такое представление сложилось в первой половине 1850-х годов под влиянием физиологического очерка молодых братьев Гонкуров «Лоретка» (1853) и одноименной новеллы Эжена Сю 1854 г. Оба текста стигматизировали лореток, проецируя на них общественные страхи по поводу моральной деградации французского общества и стремительных экономических изменений. Лоретки обвинялись чуть ли не во всех возможных грехах – лицемерии, беспринципности, хитрости, циничном манипулировании любовью мужчин исключительно ради денег[104].
Явно разделяя подобные представления, Доманевский интерпретировал свои разговоры с Эмилией не в ее пользу, очевидно, подверстывая ее поведение под уже готовый типаж. Все разговоры Карла с Телье вращались вокруг проблемы женской верности – так разведчик рассчитывал «прощупать» готовность женщины последовать за Добролюбовым не только в Италию, но и, возможно, в Петербург, и стать его супругой. Доманевский умышленно напугал Эмилию и «старуху» (т. е. ее мать) рассказом о суровом обычае русских убивать неверных жен (сам он якобы убил уже двух). После этих слов мать Эмилии побледнела и, оставив рукоделие, заявила, что не поедет в Россию и дочь не пустит[105]. Эта сцена дала Доманевскому лишний повод убеждать Добролюбова решительно порвать с парижской «лореткой».
Визиты Доманевского заставили Эмилию думать, что Добролюбов все еще ей интересуется и потому 14 января 1861 г. она, не дожидаясь, пока он сам напишет, отправила ему большое письмо с описанием своей текущей жизни. Прежде всего она признавалась в «любви» и заверяла, что это довольно стойкое чувство, которое «не забывается» (письмо № 64, с. 219). Невозможно рассматривать эти строки в категориях «правда-ложь», потому что они не были ни тем, ни другим. Скорее всего, они были очень ситуативным изъявлением какого-то чувства или воспоминания о нем, обусловленным материальной нуждой Телье и надеждой на помощь от Добролюбова. Женщина сокрушалась о своих несчастьях, описывая свои долги за квартиру и болезнь матери. Наиболее примечательно, что Эмилия констатировала невозможность работать как прежде, поскольку что-то в ней безвозвратно изменилось: она больше не может с прежней самообладанием и легкостью общаться с мужчинами и принимать клиентов:
Ты ведь знаешь, как я была осмотрительна раньше. Нынче уж все не так. Как мне сказать, чтобы ты понял, что со мною сталось? Раз ты просишь рассказать что-нибудь о моей жизни, вот скажу тебе. Вообрази, хожу я в поисках кавалера, и смотрит на меня пристально какой-то американец, потом просит адрес. Дала я ему адрес, и назавтра является он ко мне. Говорит, вид-де у меня был печальный. А я отвечаю, мол, нет. Он у меня три дня оставался, я с ним в театр ходила, но как вид мой был слишком весел, он и не возвращался (письмо № 64, с. 220–221).
Хотя сложно судить, насколько Эмилия в самом деле чувствовала все то, о чем писала, ее слова можно прочитывать и как риторический маневр, призванный внушить Добролюбову мысль о том, что после отношений с ним она уже не может работать как прежде. Ей было выгодно внушать Добролюбову идею о том, что она по-прежнему находится с ним в уникальной эмоциональной связи и рассчитывает на его материальную помощь. Через некоторое время положение Телье, как следует из писем, ухудшилось: мать Эмилии якобы опасно заболела, требовались деньги, которых она и попросила у Добролюбова (письмо № 65, с. 222). Тот долго не отвечал и вряд ли прислал денег. Переписка возобновилась в мае 1861 г., когда Эмилия сообщила Добролюбову, что ее жизнь вошла в прежнюю колею:
У меня не ночуют сто человек, но друзья есть. Словом, я все та же, но по-прежнему храню любовь к тебе, она еще не угасла. Весна мне очень пошла на пользу, у меня очень белый и свежий цвет лица, мне это все говорят.
Я желаю теперь, чтобы зима наступила как можно скорее, чтобы увидеть тебя (письмо № 66, с. 225).
Из этого текста следует, что финансовое положение женщины стабилизировалось, возможно, потому, что начался новый весенне-летний сезон и в Париж нахлынула волна иностранцев; жизнь на бульварах вновь закипела. Эмилия больше не просила у Добролюбова денег, надеясь лишь на его возможный приезд. Но его не случилось, а переписка на этом оборвалась. О дальнейшей жизни Эмилии Телье мы ничего не знаем.
Женщина у себя: быт и повседневность
На первый взгляд публикуемые письма Грюнвальд и Телье к Добролюбову – источник весьма фрагментарный: это не дневник, где автор может подробно фиксировать все произошедшее с ним за день, не воспоминания, а другой жанр, прагматика которого подчиняется в первую очередь конкретным целям – сообщить о чем-либо адресату, попросить и добиться чего-либо (например, свидания), убедить в чем-либо и только изредка – подробно рассказать о произошедшем. Среди писем Грюнвальд и Телье в настоящем издании представлены документы, созданные с самыми разными целями, в том числе такие, где адресанты рассказывают о бытовых нуждах, делятся новостями о происшествиях и эмоциями, просят помощи. Именно благодаря этим фрагментам у нас есть возможность судить о повседневности такого типа женщин. При этом следует иметь в виду, что между собственно рутиной и тем, как она может быть представлена в дискурсивной форме (письмах), существует очевидный разрыв.
В российской историографии принято считать, что в России почти на протяжении всего XIX века женский быт, воспитание и репродуктивное поведение, особенно среди привилегированных сословий, контролировались и регулировались патриархальными нормами и традиционными представлениями, которые только к концу века, благодаря постепенной эмансипации и демократизации, начали сдавать свои позиции[106]. Однако существование феномена проституции с его различными типами публичных женщин, а также более широких и часто теневых сетей сексуальных услуг (включающих содержанок, театральных артисток, представительниц других свободных профессий) позволяет осторожно утверждать, что «патриархальные нормы» были скорее идеологическим конструктом и издавна сосуществовали с гораздо более свободными и очень плохо документированными практиками сексуального поведения. Начиная с 1840-х годов представители демократически настроенной интеллигенции, частью аристократического (кружок Герцена и Огарева), частью разночинного происхождения (кружок Белинского, а позже – «новые люди»), оспаривали официальные представления о брачной жизни и сексуальной морали, пытаясь перекроить и перестроить их на новых основаниях – равноправия, этизации любви, свободы выбора