Yesh Nochalin, но она наверняка читала про одержимость бесами в Mayse Bukh и про демонов в Brantshpigl, не говоря об историях, которые она должна была слышать от матери и бабушки. В своей автобиографии она так наставляет детей: пожертвования при жизни защитят душу в момент смерти от «сонма ангелов (или демонов) разрушения, malakhe habbalah, которые — упаси Господи — витают между небом и землей». (Она ничего не говорит про амулеты, которые широко используются как обереги от злых духов, однако ее постоянные обращения к Богу — не только мольба о помощи, но и средство отвращения malakhe habbalah[175].) И все же ни этот привычный сонм демонов, ни новый Анти-Адам не были достойными противниками Богу. Гликль придерживалась традиционного мнения о том, что «всё идет от Господа», и у нее постоянно звучат формулировки типа: «если иногда нас подвергают наказанию, то исключительно из‐за наших собственных проступков». Хаиму Хамелю пришел конец «за мои грехи», или: «верно говорится, что праведники умирают от зла». «На мне висят тяжкие грехи… Каждый день, каждый час, каждая минута отягощены грехами»[176].
О каких же грехах сокрушается Гликль бас Иуда Лейб? Леон Модена откровенно признавался по крайней мере в одном грехе — пристрастии к азартным играм. Гликль не делает подобных признаний, однако по мере чтения автобиографии все явственнее проступают ее нетерпение и нетерпимость — сродни тем, что проявляет в споре с тремя друзьями Иов: Гликль сетует на свою судьбу, непомерно сокрушается о ней. Вероятно, ее отождествление себя с Иовом пошло от слов его жены, которая (как наглядно продемонстрировала Илана Пардес) дает толчок таким сетованиям словами: «ты все еще тверд в непорочности твоей! похули Бога и умри»[177].
Рассказывая о том, как горевала из‐за смерти Матти, Гликль пишет: «я даже боялась, что согрешила против Всевышнего». О беспокойствах по поводу своих беременностей или болезней детей она говорит: «Раз в два года у меня рождался ребенок, и было много огорчений, которые в порядке вещей, когда дом полон детьми, да сохранит их Господь. А я, глупая, не понимала, что у меня все хорошо, когда дети мои, „как масличные ветви, вокруг трапезы моей“». (Сравнение с масличными ветвями Гликль заимствовала из Псалма 127.) Временные деловые неудачи вызывают у автора такую же реакцию, а затем беспокойство из‐за ее преувеличенности: «Я прямо-таки заболела от своих треволнений, — вспоминает она год, когда у них из рук уплыли 11 000 рейхсталеров, — хотя всем окружающим объясняла свое недомогание беременностью. При этом изнутри меня снедал огонь». Однако огорчения и сетования означают не только напрасную трату сил, здоровья и жизни, но и помеху благочестию: «мы… не можем по-настоящему служить Господу, будучи повержены горем. Святая Шехина не пребывает в скорбящем теле». (В Талмуде Шехина трактуется как присутствие Бога в созданном им мире. В еврейском фольклоре и в каббалистической традиции Шехина олицетворена и воспринимается в качестве женской ипостаси Яхве, стремящейся воссоединиться с ним и стать его невестой. Гликль развивает этот образ, вообразив, что Шехина живет в индивидууме[178].)
Гликль знает, что не все люди устроены так, как она. В молодости ее мать вместе с бабушкой Матти «иногда по целым дням не держали во рту крошки хлеба. Тем не менее они примирялись с этим, надеясь, что Бог — да святится его имя — не оставит их своей милостью». И далее Гликль пишет: «моя мать до сих пор живет этой надеждой. Вот бы у меня был ее характер; увы, Господь не всех одаряет ровно»[179]. Хаим, не меньше ее оплакивавший смерть детей, с гораздо большим достоинством и бесстрастностью встречал финансовые потери или ущерб, нанесенный его чести: «За всю свою жизнь он никогда не претендовал на роль лидера общины; напротив, отвергал ее, смеясь над людьми, которые придают значение подобным вещам. [Для него куда важнее были молитвы и истинное религиозное рвение.] …Если я, по своей человеческой слабости, поддавалась чувствам и проявляла нетерпение, он поднимал меня на смех: „Глупенькая, — говорил он, — я надеюсь на Господа и не обращаю внимания на людские словеса“»[180]. Пока Хаим был жив, он иногда поддразнивал ее, но больше утешал (Гликль вспоминает, как он перед смертью сказал теще: «Только утешьте мою Гликлихен»)[181]. С его уходом кому ей было жаловаться и кто мог наставить ее на путь истинный?
Таким образом, автобиография Гликль представляет собой не только рассказ о жизни в назидание детям и не только сочинение, призванное рассеять печаль автора. Это и плач, обращенный к Господу — в некотором смысле ее читателю. Гликль в очередной раз выкладывает свои обиды, одновременно пытаясь разобраться в значении страдания и найти способ примириться с тем, что посылает тебе Бог. Иногда она склоняется к мысли о моральном вознаграждении, которую отстаивает перед Иовом Елифаз (Иов. 4–5), и вторит ей: «И заметит Господь хорошего человека, и оградит его от всякого зла»[182]. Иногда она приходит к выводу Иова: нам, дескать, не дано постичь дела Бога, мы можем лишь благоговеть перед ним и трепетать перед его властью. Или, выражаясь словами Гликль: «Злые люди и их дети живут в довольстве и богатстве, тогда как у богобоязненных праведников и их детей все не ладится. И мы склонны задаться вопросом: неужели Всемогущий Бог судит справедливо? Но я считаю, что нами движет тщеславие, ибо дела Всевышнего — да будет благословенно его имя — превыше нашего разума»[183].
В этой борьбе за обретение терпения и смысла — борьбе, в которой невозможно одержать полную победу — самым эффективным оружием Гликль было рассказывание историй. Оно позволяло ей «спорить с Богом» — в продолжение еврейской традиции, которая восходит через раввинов к самому Иакову (Бытие 28)[184]. Оно создавало диалог на самом высоком уровне духовности, давая ей в руки неожиданности и повороты сюжета, которыми и бывает сильно повествование.
В семи книгах целиком рассказано двенадцать историй, легенд и притч, еще несколько изложены вкратце или только упоминаются. Кое-какие представляют собой варианты рассказов из антологий, напечатанных так называемым «женским тайчем»: многократно переиздававшихся Mayse Bukh, Brantshpigl и других[185]. Если Александр Македонский вошел в репертуар Гликль из средневековых еврейских источников, восходящих к Талмуду[186], то про Солона и Креза она, вероятно, читала в каком-нибудь своде переложений из Геродота — либо по-немецки, либо в переводе на идиш[187]. А рассказ Гликль о Карле Великом и константинопольской императрице Ирине, как мы убедились, почти наверняка заимствован из Taytshe bukher, т. е. немецких книг[188].
Таких немецких книг можно было найти множество, поскольку христианские современники Гликль проявляли большой интерес и к преданьям старины, и к новой литературе самых разных жанров. В качестве примера изданий фольклора приведем хотя бы «Роман о Лисе» (Roman de Renart), на протяжении XVII в. несколько раз выходивший в Гамбурге на немецком языке. Между тем Эберхард Вернер Хаппель, писатель и редактор гамбургской газеты, во-первых, облек в форму повествования события недавнего времени и разные занятные происшествия со всего света, а во-вторых, сочинил на основе отчетов о самых последних путешествиях в дальние страны приключенческую книгу «Островитянин Мандорелль» (1682), храбрый герой которой с островов Ост-Индии попадает в Вест-Индию[189]. К тому времени, когда Гликль переехала в Мец, уже выдержали много изданий «Басни» Лафонтена, начал публиковать сборник французских историй и сказок Шарль Перро («Сказки моей матушки Гусыни») и выпустила свои сказки графиня д’Ольнуа[190]. Короче говоря, пристрастие Гликль к сказкам и притчам отнюдь не было ни сугубо еврейским, ни тем более «старомодным», а разделялось представителями других конфессий и подпитывалось событиями и увлечениями того же XVII в.
Подобно всем хорошим рассказчикам, Гликль выстраивала свои истории в соответствии с собственным вкусом и потребностями. Излагая сказание про благочестивого талмудиста, она не только добавила эпизоды с дикаркой-принцессой и с отгадыванием загадок, но и изъяла начало, типичное для еврейских вариантов этой истории. В последних сказание связывается с третьей заповедью, запрещающей произносить всуе имя Господа: муж влезает в долги и попадает в тюрьму из‐за того, что следовал предсмертному совету отца никогда не клясться[191]. У Гликль же ее усердный герой оказывается в беде, когда его призывают в суд за долги, а друзья не берутся поручиться за него — положение, в котором чувства талмудиста напоминают ощущение покинутости близкими, испытанное самой Гликль в первые месяцы вдовства или когда некий гамбургский купец отказался заплатить по векселям ее осиротевших сыновей[192]. Что касается притчи о птенцах и их отце, говорящие птицы были типичны для еврейских сказок и басен, на которые Гликль в целом опирается, однако выбор действующих лиц и развитие сюжета могут быть ее собственным изобретением