Дань прошлому — страница 34 из 67

Я молчал. Кучкель вытащил из кармана портсигар, извлек из него папиросу, постучал мундштуком о портсигар и закурил. Он уже овладел собой и снова стал любезен, настроившись на меланхолически-философский лад. Он осведомился, читал ли я Шопенгауэра, и заметил примирительно:

- Ну, как не быть фаталистом. Вот во время японской войны стою я верхом у сопки. Вдруг лошадь требует повода и не успела сделать буквально несколько шагов, как взрыв шимозы!.. Нет, можно быть верующим или неверующим, но нельзя не быть фаталистом...

Как не совсем благонадежному, мне отвели койку рядом со взводным. По другую сторону от него койку занимал "неблагонадежный" по другой части - по трезвости. Это был вольноопределяющийся 2-го разряда, то есть с образованием четырех классов среднего учебного заведения, Скачков. Он приходился племянником известному по японской войне - не с лестной стороны - адмиралу Скрыдлову. Скачков почти ежевечерне напивался. Он показывал мне телеграмму, посланную матери:

- Потерял серебряную траекторию. Пришли пятьдесят.

Окружавшая меня среда состояла из здоровой молодежи, всё больше маменькиных купеческих сынков, малообразованных, но жизнерадостных и в общем привлекательных. Я выделялся среди них не только своим политическим прошлым, но и возрастом, очками и университетским значком, носить который было обязательно. Я был и единственный еврей в команде.

Служба моя царю и отечеству протекала довольно несуразно. Она потребовала у меня года жизни, но полноценного бойца из меня не сделала. "Строиться", "на первый-второй рассчитаться", "сдвоить ряды", маршировать и отдавать честь, проходя или становясь во фронт, колоть штыком чучело или стрелять в мишени, в конце концов, было нетрудно научиться. Хуже обстояло дело с упражнениями на трапеции, особенно, с прыжками через "кобылу" - я почти всегда застревал на ней. Неполноценный гренадер из меня получился, конечно, в силу моего воспитания и 30-летнего возраста. Но кое-что должно быть отнесено и на счет другого.

Отношение начальства было совершенно корректным. Ближайшим или непосредственным начальником, был взводный, старший унтер-офицер Бережной добродушный и в то же время хитрый хохол, отважный и лихой - не только по женской части. Любо было смотреть, как он, коротконогий, заломив бескозырку набок, наскакивал со штыком на чучело или показывал ружейные приемы. Он знал и любил службу, имел вкус командовать и поучать.

- Слушай сюды, - начинал он на вечерней поверке перед тем, как прочесть приказ по полку. - На случай эскреннего вызова 12-ая рота и т. д.

Этот "эскренний" вызов повторялся неизменно каждый вечер. Никто не находил нужным его поправить. Не обращаясь ни к кому определенно, поглаживая ус, Бережной, как вероятно все фельдфебеля или взводные, обучавшие интеллигентов, повторял не раз:

- Это тебе не университет, мозгами работать надо!.. Там, левофланговый, подбери живот. Вот у Вишняка живот есть, а его не видать. А у тебя - это был 18-летний вольноопределяющийся 2-го разряда, - нет живота, а ты его выпираешь!..

Но, помимо начальства - Бережного, Юкавского, Кучкеля, - был порядок, не ими заведенный, но определивший мое особое положение в команде. Вольноопределяющихся по окончании службы и сдачи несложных испытаний производили в прапорщики, то есть в младший офицерский чин.

Евреям в офицерские чины доступ был закрыт. Тем самым смысл их пребывания в составе вольноопределяющихся в значительной мере утрачивался - и объективно, и с точки зрения тех, кто был занят военной подготовкой будущих младших офицеров. Мои сослуживцы быстро прошли все промежуточные чины - ефрейтора, младшего и старшего унтер-офицера, когда я числился еще рядовым. Большего я и не мог заслужить, ибо на занятия в поле меня не брали, командовать отделением и взводом не обучали, даже от разбора пулемета устранили, - хотя устав пулеметной службы можно было всякому свободно приобрести в книжном магазине.

Не скажу, чтобы я был обижен или огорчен тем, что меня не тревожили. Нет, как только команда, 40 здоровенных молодцов, с шумом и грохотом сбегала по лестнице, чтобы выстроиться во дворе, и в казарме на час-другой водворялась тишина, я погружался в только что вышедшие два тома Евг. Ник. Трубецкого "Миросозерцание Владимира Соловьева".

В свободное от занятий время каждый был предоставлен самому себе, и мы могли проводить время в казарме, как хотели. По вечерам иногда читали вслух допущенную в казармы московскую газету "Русское слово". Это чтение было для любителей новостей.

Но когда в Киеве началось слушанием дело Менделя Бейлиса по обвинению в убийстве 13-летнего Андрея Ющинского "из побуждений религиозного изуверства", процесс привлек к себе настороженное внимание всей команды, и чтение вслух "Русского слова" вошло в обиход нашей жизни.

"Русское слово" стремилось к объективности и воспроизводило весь фактический материал обвинения и защиты. Процесс был полон драматических положений.

Суд шел не над Бейлисом только. Не физически немощный Бейлис был главной мишенью царской юстиции, а еврейство и его неумирающий дух. И прокурор, и председательствующий, и сам министр юстиции нацеливались на еврейство в целом, желая его опозорить, осквернит и ранить на смерть.

Как бы предвосхищая Гитлера и Штрейхера, "Русское знамя" писало: "Правительство обязано признать евреев народом столь же опасным для жизни человечества, сколь опасны волки, скорпионы, гадюки, пауки ядовитые и прочая тварь, подлежащая истреблению за свое хищничество по отношению к людям, и уничтожение которых поощряется законом... Жидов надо поставить искусственно в такие условия, чтобы они постепенно вымирали: вот в чем состоит ныне обязанность правительства и лучших людей" (No 177, за 1913 г.).

Процесс захватил всех. Русское общество, как французское во времена дела Дрейфуса, разделилось на два лагеря. Один сочувствовал обвинению, во главе с министром Щегловитовым и Николаем Маклаковым, прокурорами Виппером и Чаплинским, гражданскими истцами, юдофобами депутатом Замысловским и московским адвокатом Шмаковым, экспертами Пронайтисом, Сикорским, Косоротовым и Марковым 2-ым; другой - защите, представленной адвокатами Грузенбергом, Карабчевским, Вас. Маклаковым (брат пошел на брата!), Зарудным, Григорович-Барским и писателями: Короленко, Горьким, Мережковским, Блоком, Соллогубом, Леонидом Андреевым, Максимом Ковалевским, Милюковым, Семевским, Набоковым и т. д. Но рядом с этими двумя определившимися, но сравнительно малочисленными лагерями, оставалась огромная масса, не определившая своего отношения и жадно прислушивавшаяся к прениям сторон.

Особенно остро задевал он тех, кто соприкасался с евреями в повседневном обиходе.

Процесс стал близок и моим коллегам по казарме. Они напряженно следили, как развертывалось судебное следствие. Здесь были и спортивный интерес, и любознательность, и тревога, и искренний поиск правды. Со мною о деле Бейлиса никто не заговаривал. Из деликатности, надо думать. Как "своего" еврея, которого они всё-таки знали, к изуверам меня, пожалуй, не причисляли. Но что я мог быть в неведении и в добросовестном заблуждении относительно своих соплеменников и единоверцев, - это было легко допустить. Почему бы и среди евреев не быть секретным группам, которые употребляют христианскую кровь с религиозной целью? "Дыма не бывает без огня", - не стало бы правительство привлекать к ответственности совершенно невинного. Употребляя выражение дореформенного русского суда, - я "оставался под подозрением".

Поскольку обвинение, предъявленное Бейлису, направлялось по существу против еврейства вообще, оно тяготело и над каждым евреем в России, - в частности, и надо мной. Происходившее в егорьевской казарме надо распространить на всю Россию или мой "случай" - на шестимиллионное еврейское население, чтобы представить себе, чем был этот суд и что значил вердикт присяжных, оправдавших Бейлиса, но в силу двусмысленной редакции приговора оставивших под подозрением еврейство.

Чтобы быть справедливым и к врагу, надо добавить, что, если защите удалось выполнить огромное просветительное и политическое дело, это произошло потому, что и щегловитовский суд в позорнейшее время самодержавия всё же оставался судом гласным, публичным и состязательным. Защите предоставлена была возможность опровергать обвинителей и представить положительные доказательства причастности к убийству Ющинского воровской шайки Чеберяк. По сравнению с правосудием Сталина и Вышинского, даже щегловитовская юстиция являлась верхом вольнодумства.

3

Была зима 1912-13 г. Война на Балканах вызывала опасения, как бы и Россия не оказалась втянутой в войну. Интендантство стало заготовлять обмундирование на "среднего солдата" - по росту и объему. Юкавский на занятиях читал команде вслух статьи на военные темы, публиковавшиеся в "Биржевых ведомостях", - в том числе и статью "Мы готовы", инспирированную военным министром Сухомлиновым. При чтении попадались иностранные слова: антропометрия, дактилоскопия, Сольферино. Юкавский "вызывал" меня:

- Вишняк, объясните, что это значит.

Я объяснял. Поручик поражался "эрудиции". Однажды, вместо похвалы мне, он заметил скорее по собственному адресу:

- Верно говорят: век живи, век учись - дураком помрешь!..

- Так точно, ваше благородие, - не удержался я, формально следуя требованиям устава.

Мои отношения с Юкавским совершенно неожиданно испортились. Был полдень субботы. Я приготовился ехать на полторы суток в отпуск, домой, в Москву. Облачившись в шинель и приладив башлык и пояс, я "явился" к заведующему командой и отрапортовал:

- Вольноопределяющийся Вишняк является для увольнения в отпуск.

Окинув меня беглым взглядом, Юкавский сказал:

- Когда будете в Москве зайдите - и он указал адрес - и привезите материю для моей жены.

Застигнутый врасплох непривычным предложением, я реагировал на него неожиданным для Юкавского - и для себя самого - образом:

- Никак не могу!