Дань прошлому — страница 41 из 67

ещания. - Временный Совет Республики. - Конец Февралю.

1

Изредка стал я печататься в "Русских ведомостях", считавшихся органом не только московской, но всероссийской интеллигенции. Это была серьезная, независимая, скрупулезно честная, но скучная, профессорская газета либерального направления. Печататься в ней считалось признанием - общественным и публицистическим. "Русские ведомости" напечатали несколько моих статей за подписью и одну даже передовой - по продовольственному вопросу. Проф. Мануйлов, главный редактор, попросил меня написать о продовольственных комитетах на местах, и я был как раз занят этим, когда в помещение нашего экономического отдела с шумом и криком ворвались знакомые и незнакомые с вестью, что из Петрограда по телефону сообщили: произошла революция и революция победила; приказ командующего войсками генерала Хабалова о призыве бастующих в армию дал обратный результат - "забастовали" войска, отказавшись стрелять в демонстрантов.

Это было 28-го февраля 1917 г., во вторник. Я отложил перо в сторону. Началась новая жизнь или эра - для всего мира, для России, для меня.

Как и по всей России, в Москве стали бастовать, разоружать полицию, манифестировать и митинговать - у памятника Пушкина, на Красной площади, на Театральной, в Охотном ряду, у памятника Скобелева. И в Москве надели красные банты, толпились, "братались" с солдатами, ликовали, целовались и плакали от волнения и радости. Но всё это светило отраженным светом, повторяло то, что раньше по времени, непосредственно и с большим риском происходило в Петрограде. Как и вся Россия, Москва только следовала за Петроградом, который был авансценой, где разыгрывались решающие события.

У нас в Москве не было ни Государственной Думы, ни отрекающегося от престола великого князя Михаила, ни царских министров, Протопопова, Щегловитова, Горемыкина, Штюрмера, ни новых, - князя Львова, Милюкова, Керенского, Гучкова.

С образованием Временного Комитета Государственной Думы и Совета Рабочих Депутатов главное в Петрограде было уже предрешено, тогда как в Москве только ночью 28-го февраля городская дума обратилась к населению с оповещением, что происходит "решительная борьба со старым и пагубным для нашей родины строем". Но и в Москве, как в Петрограде, власть в лице командующего войсками ген. Мрозовского была точно в параличе - выжидала и бездействовала. И не кто другой, как мой друг Шер, из прапорщика запаса произведенный в подпоручики оказался главным действующим лицом при аресте Мрозовского, происшедшем совершенно мирно, почти с обоюдного согласия. В общем бескровно прошла революция в Петрограде. А в Москве - и того безболезненнее. Было всего четыре случайных жертвы: были убиты рабочий и трое солдат запасной автомобильной роты, когда они шли по Каменному мосту, по направлению к Московской городской думе - центру скопления революционного народа.

Когда революция победила, она вызвала всеобщий восторг и одобрение. Никто ее не осудил. Только большевики, свершив свой Октябрь, постарались умалить значение Февраля, назвав его "буржуазно-демократической революцией" и даже проще - "государственным переворотом в Петрограде". Это произошло позднее. Непосредственно же после Февраля даже "Новое время" молитвенно склонилось перед ним: "Да будет еще и еще благословенна русская революция", - писала суворинская газета 12-го марта. А честные наблюдатели, даже политически умеренные, как бы соревновались в выражении своего восхищения.

"Эта революция - единственная в своем роде, - восклицал, в стиле Ламартина, Евг. Ник. Трубецкой. - Революции национальной в таком широком понимании, как нынешняя, русская, доселе не было на свете. Все участвовали в этой революции, все ее делали - и пролетариат, и войска, и буржуазия, даже дворянство".

П. Б. Струве, отошедший от революции после 1905 г., один из главных идеологов знаменитых "Вех", усмотрел позднее в революции "государственное самоубийство русского народа" или, говоря словами философа С. Л. Франка, "бессмыслицу и, потому, преступление". Но в эти дни Струве писал: "Мы все испытали громадный и спасительный нравственный толчок... Мы пережили историческое чудо... Оно прожгло, очистило и просветило нас самих". А поэтесса Гиппиус свидетельствовала: "Печать богоприсутствия лежала на лицах всех людей, преображая лица. И никогда не были люди так вместе, ни раньше, ни после".

Соединились миллионы, можно было сказать словами шиллеровской оды, переложенной на музыку в девятой симфонии Бетховена. Но это продолжалось очень недолго. Люди перестали быть вместе и стали отходить одни от других с каждым месяцем: одни ушли в апрельские дни (18-21), другие - в июльские (3-5), третьи - в конце августа и начале сентября. Наконец, самый радикальный, многочисленный и трагический отход произошел в октябре 17-го и в январе 18-го гг.

Не без смущения должен признаться, что на своем лице я "печати богоприсутствия" не замечал. Меня не "душили слезы радости", я ни с кем на улице не целовался и никому не говорил: "ныне отпущаеши раба твоего" революция произошла, самодержавие свергнуто, "не даром жили".

Конечно, и я ходил к каким-то казармам, - для этого уже не требовалось особой смелости, - и слушал разных ораторов.

Было и чувство естественного удовлетворения: "наши" исторические прогнозы оправдались, "наша" политическая оценка сейчас общепризнанна. Но за этим неотступно стояла тревога и, если хотите, растерянность пред грандиозным обвалом, предвиденным, но происшедшим неожиданно. Не было вначале и полной уверенности в том, что и на этот раз не кончится всё, как в пятом году. Озабоченность овладела мною с первого же дня и часа и мешала отдаться чувству непосредственной радости. Это было душевным дефектом, но политически, как выяснилось позднее, оказалось, к сожалению, оправданным. В ходе революции не мне одному часто не хватало времени многое продумать до конца. В начале же во мне, не как у других, тревожное беспокойство вытесняло все другие чувства, - а восторга и умиления я не испытал ни на минуту.

Советские историки по обязанности своей службы вынуждены доказывать, что большевики всегда были всех дальновидней и мудрей. Поэтому они утверждают, что уже 27-го и и 28-го февраля Бюро Ц. К. большевиков выпустило какие-то прокламации. Если и на самом деле такие прокламации были выпущены, никакого влияния они оказать не могли.

Революционные партии накануне Февраля никакой организованной силы не представляли, - и большевики в этом не составляли исключения, как и эс-эры. Но как только революция вспыхнула, все в рассеянии бывшие революционеры немедленно потянулись друг к другу.

И в Москве тотчас же создался эс-эровский комитет. Его возглавил Вадим Викторович Руднев, теперь уже в звании врача, плававший на каком-то госпитальном судне по Волге. Евгения Моисеевна Ратнер, Семен Леонтьевич Маслов, Гельфгот, Минин и другие перешли на партийную работу и погрузились в нее с головой. Одни пошли в "районы" для восстановления связей с рабочими на фабриках и заводах; другие продолжали работать в кооперации, но уже под партийным знаменем; третьи сосредоточились на работе в органах городского и земского самоуправления.

Мне было поручено поставить партийную газету. Это было легко сказать и поручить, но как сделать? Я был предоставлен буквально самому себе: ни типографии, ни бумаги, ни денег, ни сотрудников. С трудом сговорился с типографией, печатавшей газету "Копейка". Она согласилась выпускать такого же формата листок в 4 или 6 страниц, набирая и печатая его в свободное от более выгодных заказчиков время.

Бумагу дали самую отвратительную - сероватого отлива. Печать была мелкая, неудобочитаемая. Во избежание единоличного начала создали трехчленную редакцию: мне придали Минина и кого-то еще. Но коллегия была фикцией. Писать, редактировать, корректировать и верстать приходилось мне одному. То, что только условно можно было считать газетой, мы назвали "Труд". Газета была непрезентабельна - не только внешне. В ней почти не было информации, даже партийная хроника была скудная. И выходить стал "Труд" не каждый день, а с перерывами, через два дня на третий, когда наберется достаточно материала. Газета часто запаздывала с выходом из печати или с доставкой по киоскам и в "районы". Тем не менее ее всегда жадно расхватывали, - не из-за ее литературных или политических достоинств, конечно, а потому, что прислушивались к мнению ПСР.

Редакционная коллегия меня никак не связывала, и я мог невозбранно писать, что думал и как хотел, не оборачиваясь ни направо, ни налево, что по тем временам было гораздо труднее. Мой "Труд" технически был бездарен и никак не соответствовал роли, выпавшей на долю партии с.-р.

Но он был выдержан в духе тех самых "правых эс-эров", из которых, по словам Блока, состоит "подавляющее большинство человечества" и от которых поэт в то время резко отгораживался (см. его беседу с Зоргенфреем). Справа в партии и вне партии "Труд" хвалили. Слева его терпели. Впрочем, и единомышленники одобряли "Труд" с оговорками.

В эти мартовские дни я впервые познакомился со своим будущим близким другом Коварским, Ильей Николаевичем. Он служил санитарным врачом в московском городском управлении. Как и другие, Коварский в годы политического безвременья отошел от партийной работы, а теперь снова в нее вошел и, как всегда, полностью и безраздельно. Он был занят организацией районных дум и управ, ближе соприкасающихся с широкими кругами населения. Политически Коварский держался, примерно, тех же взглядов, что и я. Но в деле организации районного самоуправления он был сторонником крайней децентрализации. Самоуправление означает не только то, что власть исходит от населения, население само должно и осуществлять всю полноту власти. В данном случае надлежало, по мнению Коварского, очень осторожно подходить к передоверию центральным органам тех функций, которые могут быть осуществлены районом. Все мои доводы против чрезмерной децентрализации отводились. Это служило дурным предзнаменованием: как рассчитывать на силу аргументов и общность мнений, раз и по второстепенному вопросу, по которому я считался, если не авторитетом, то специалистом, не удается переубедить даже близкого единомышленника?!