Он вспомнил суждение одного журналиста из конкурирующей корпорации: оно все еще ныло во лбу, словно старая рана от шрапнели, одна из тех дурацких фраз, которые якобы имели целью дать краткую оценку его карьере, хотя и отнюдь не элегантную, но запомнившуюся ему из-за ее несправедливости: «Дешевые долги и деградирующие стандарты». Это и неправильно, и неправда. А как же тяжкий труд и преданность, не говоря уж о хладнокровии, отваге и обаянии? Почему же никто не польстил ему, не ободрил его – когда он так в этом нуждался! Он хорошо знал, каково это – нежиться в ауре пустых восхвалений, а теперь вот даже Питер покинул его. Он очень быстро привык к тому, что Питер вечно отвлекал его, развлекал его, заботился о нем. Он был аудиторией Питера, а Питер был его аудиторией, при том, что ни тот ни другой не были способны выслушать друг друга в полном, то есть обычном, смысле слова, а все из-за немыслимых запросов, рожденных их собственными мыслями и впечатлениями. И все же было приятно думать, что рядом есть хоть кто-то, просто кто-то другой, с кем установились взаимоотношения, наверное, так это можно назвать.
А в этом краю можно найти не так-то много живых существ для установления взаимоотношений. Вороны предпочли не забираться так высоко в сгустившемся мраке, и даже знаменитые своей выносливостью хердвики – это местная порода овец с темной жесткой шерстью, в которых Питер неплохо разбирался после своих многочисленных визитов в Медоумид («слишком многочисленных, чтобы все их перечислить», как он любил повторять) – не решились составить компанию Данбару в его пешем походе через перевал по скрипучему снегу.
Когда тропинка вышла на плато, он остановился, пораженный неожиданно открывшейся картиной. Ручей вытекал, как выяснилось, из небольшого круглого озерца перед последним крутым склоном. Слева от тропы, у ближайшего края озерца, раскинулся красивый пляжик – запорошенная снегом площадка для отдыха и для размышлений, словно созданная природой для одиноких путников. Вся водная гладь была покрыта тонкой и мутноватой корочкой льда – исключение составляла лишь впадинка, откуда бил глубинный родник: там темнело пятно незамерзшей воды. А на дальнем берегу от самой кромки воды круто вздымался изогнутый откос, издалека напоминавший шаманский головной убор на челе озера. Вид был пронзительно красивый, даже слишком, точно неведомый режиссер специально задумал эти декорации для изысканной сцены смерти, в которой, возможно, именно Данбару и отводилась главная роль, поскольку на многие мили вокруг кроме него не было ни души. Объятый суеверным страхом, он поспешил вперед – так беременная крестится, идя мимо кладбищенской стены, – стараясь шагать настолько быстро, насколько позволяли скользкие от снега камни. Тропа огибала озерцо и вбегала на перевал, который теперь был полностью погружен во мрак. Только самая верхушка горы за перевалом еще слабо освещалась всполохами холодного золотистого света.
Но даже в таком красивом месте он не мог спастись от заразы мрачных мыслей и постоянных страхов. И в том заключалось его наказание – иного объяснения быть не могло, – за многочисленные случаи собственного вероломства. Каким же он был лицемером, гневаясь на дочерей и врача! Кто, как не он, предавал обожаемую жену, имея по любовнице в каждом городе, где располагалось его представительство, кто, как не он, лгал о своем семейном положении, чтобы спровоцировать женщин, не желавших запятнать себя прелюбодеянием, и кто, как не он, так мстительно обошелся с Флоренс, обрубив все связи с ней, отторгнув ее от себя и прокляв ее только за то, что она осмелилась иметь собственные суждения. Его преступления куда хуже, чем преступления Меган или Эбигейл, не говоря уж о докторе Бобе. Он предал людей, которых любил больше всего на свете, его дочери, можно предположить, имели моральное право его ненавидеть, а бедняга доктор Боб оказался обычным слабохарактерным соглашателем, который воспользовался удобной для себя возможностью. В других обстоятельствах, на экономическом саммите в Сан-Вэлли или в беседе с министром финансов, он, возможно, назвал бы совершенное им «предприятием» или «инициативой». Кто, как не он, разгневанный отец и раздраженный пациент, лучше других понимал всю нездоровую природу предательства, и вот теперь праведная судьба влачила его к самоубийственному эшафоту из камня и льда. И не понадобится никакой шаман в головном уборе из перьев, чтобы вырвать у него из груди его коварное сердце, когда оно само уже было готово взорваться под бременем собственной вины и горя.
Дрожа от страха и изо всех сил стремясь поскорее оставить за спиной проклятое озерцо, Данбар на последнем участке подъема к перевалу шагнул в глубокий снег. Ничья нога еще не ступала здесь после последнего снегопада. И он понятия не имел, где находится тропа, скрытая под снежными дюнами. Ему осталось просто выбирать более или менее прямой маршрут да надеяться, что снег, в который он проваливался по колено, убережет его от острых камней и невидимых впадин, что, как ему чудилось, коварно поджидали его на каждом шагу.
И хотя он предусмотрительно заправил брюки в сапоги, снег очень скоро образовал мокрые кольца вокруг лодыжек и облепил нижние части штанин. Когда же он добрался до верхней точки перевала, его ноги ниже колен совсем закоченели, а торс вспотел от напряжения, сердце бешено колотилось, и в ушах звенело от пульсирующей крови. Когда его взору открылась глубокая чаша долины под горой, он поразился ее безжизненной пустоте, кое-где испещренной крест-накрест нитками каменной изгороди, но нигде не было видно ни деревца, ни озерца, ни какого-то укрытия от нависшего сверху неба. В какой стороне Наттинг? А где указатель на Наттинг? Уже совсем стемнело, и только от снежного покрова исходило таинственное сияние. Этот последний отблеск дневного света давал ему слабое утешение, потому что единственное, что он ему сулил, – смерть от обморожения. Он в последний раз взглянул на долину, которую, выбиваясь из сил, преодолел за этот день. Данбар старался побыстрее уйти от нее подальше в надежде оказаться в безопасном месте; а теперь, глядя на оставшийся позади городок и лесную автостоянку, подумал, что безопасное место было как раз там, откуда он ушел. Брюхатая черная туча, набрякшая от дождя, града и снега, сменила рваные подсвеченные снизу облака, которые он наблюдал в небе, форсируя горный ручей. Туча сейчас распласталась где-то над «Кингз-Хедом», на дальнем берегу озера, но она от него не отставала и очень скоро прольет холодным дождем свой мстительный гнев на его бедную старую голову. Возвращаться так же бессмысленно, как и спешить вперед, теперь самое главное – найти какое-то укрытие от непогоды, но укрытия нигде не было видно.
8
При других обстоятельствах и широченная кровать с балдахином, и витражные окна, и крошечные розочки на обоях в спальне в «Кингз-Хеде» очаровали бы Меган. Ведь, как и все люди, склонные к звериной жестокости, она сохранила в душе склонность к сентиментальности. Собаки и лошади не вызывали у нее энтузиазма, альпийские дирндли[16] оставляли ее равнодушной, но она таяла от умиления, оказываясь в сельских отелях английской глубинки. «Кингз-Хед» как раз соответствовал ее представлениям о непретенциозном райском уголке, вплоть до картонки на каминной полке с вежливой просьбой не разжигать огонь. Но пусть будет хоть такой фальшивый камин в отеле, стилизованном под «сельский дом», который никогда не функционировал в качестве настоящего сельского жилища. Сентиментальность давала ей краткое избавление от жестокой суровости, вообще свойственной ее натуре, – это был своего рода шанс скинуть туфли, пошевелить пальчиками ног и посмотреть какое-нибудь дурацкое шоу по телевизору, то есть стать как все люди – как она их себе представляла: безбрежное море однообразной пошлости за высокой стеной ее собственного порочного и волнующего мира.
Но что ее бесило больше всего в это беспокойное утро понедельника, когда дождь барабанил в витражи, ветер свистел в пустом камине, а отец бесследно пропал, так это то, что она даже не могла спокойно насладиться этим уголком английского уюта перед тем, как заточить старика в надежной лечебнице, затерянной в воистину неприступных горах Австрии, в кольце зубчатых пиков и скованных льдами перевалов, а не посреди этих низеньких, теснящихся гор с покатыми склонами, напоминающих свору спящих щенков, среди которых, это же ясно, так просто скрыться. Меган почувствовала себя обделенной заслуженным десертом. И решила воспользоваться техникой позитивной визуализации[17] и вызвать желаемую картину: папа, одурманенный седативами доктора Боба, с глупым восхищением наблюдает, как она намазывает расплавленное масло и клубничный джем на ноздреватый, как лунная поверхность, треугольник поджаренного тоста, в то время как невинные девушки Озерного края торопятся, падая с ног, поднести еще топленых сливок и крошечных сэндвичей, и их собственные клубнично-сливочные личики непроизвольно пунцовеют под ее оценивающим взглядом, интуитивно догадываясь, что у нее на уме, но, в силу своей непорочности, не зная этого точно. О господи, как же это несправедливо! Старый эгоист все испортил! Меган открыла глаза и рывком встала с кресла. Нельзя переутомляться! Доктор Боб, похоже, объявил сексуальную забастовку, а персонал отеля, насколько она смогла заметить, состоял из двух скучнейших официантов-поляков, австралийца-бармена и чопорной дамы-портье с короткими седыми волосами – да, тут далеко до картины «Святая Тринианка и Буше»[18], которую она себе позитивно навизуализировала. Для нее вечной проблемой с мужчинами было то, что мало кто из них умел играть на ее уровне и никто не мог на этом уровне удержаться. Ей нравилось, когда мужчина полностью ей подчинялся, то есть, по большому счету, явно был ее рабом, и все это только для того, чтобы она могла исполнять столь любимую ею роль смущенной девственницы, которая заглядывала ему в глаза и с тревогой спрашивала: «Я все правильно делаю?», а тем временем умело овладевала им, пуская в дело руки, ноги и рот. Ей нравилось шептать: «У меня это впервые в жизни!», а самой в это время принимать позу, в которой уже бывала тысячу раз раньше, нервно сдвигая ляжки. При любой возможности она морщилась, вздыхала и закусывала губы, словно ей причинял боль напавший на нее грубый мужлан, но она не осмеливалась жаловаться. Она сразу давала отставку тем мужчинам, которые в разгар процесса останавливались и участливо осведомлялись, все ли нормально, те же, кто показывал себя молодцом в первую неделю этих повторяющихся актов дефлорации и инициаций в мир плотских утех, получали доступ в самые потайные уголки ее подземелья извращенных пыток и любви. В ее представлении, физическая боль была тем золотым стандартом, который определял ценность бумажных ассигнаций любви. Боль можно было измерить, а вот любовь нередко даже не имела точного местонахождения. И в таком случае почему бы постепенно не обменять нечто, что не лучше пустой сплетни, на нечто куда более осязаемо