«Помню, – признается Дефо, – как, придя в гости к своему приятелю, я поцеловал руку у горничной, ибо принял ее за светскую даму своего круга, поскольку одета она была ничуть не хуже приглашенных. Гости прыснули со смеху, чем вогнали меня в краску; а впрочем, думаю, был я далеко не единственным, допустившим столь досадный промах».
И всё это можно было бы провинциальным девушкам простить, считает автор, если б они знали свое дело, а то ведь наймутся горничной или кухаркой, а ни постирать, ни мести пол, ни кухарить, ни рукодельничать не умеют, да и научиться особого желания не испытывают.
Горничные и служанки, по мнению Дефо, ведут себя вызывающе еще и потому, что хозяева их распускают, забывают, что в дом следует брать не только прилежных и надежных, но, самое главное, богобоязненных, «богоугодных» слуг – такие «не распустятся». Ответственность за нерадивость прислуги лежит на хозяевах. Как тут не вспомнить прекрасный афоризм Бомарше: «Ежели принять в рассуждение все добродетели, потребные для слуг, то много ли найдется господ, достойных быть слугами?»
Иные джентльмены, ужасается добродетельный автор, позволяют себе заигрывать с прислугой, делать служанке комплименты, а бывает, прикроют дверь и лезут к ним с поцелуями, неподобающими ласками. В самом деле, в живописи того времени таких легкомысленных жанровых зарисовок сколько угодно – вспомним сюжет со старым крестьянином, ласкающим кухарку у голландца Давида Тенирса Младшего, или «Ленивую служанку» его соотечественника Николаса Маса, или «Поцелуй украдкой» Фрагонара.
«Если уж заводить интрижку, – Дефо сменил праведный гнев на милость, – то пусть, по крайней мере, это будет женщина, с которой не стыдно иметь дело; не стану же я заходить в дом через кухонную дверь, если открыта дверь в гостиную. Непозволительно целовать служанку, когда можешь поцеловать ее хозяйку. И почему только джентльмены отказываются понимать, что из-за подобных фамильярностей они вызывают всеобщее презрение?!»
Назвав свой обличительный памфлет «Никому до этого дела нет», Дефо ошибся, себя, неустанного морализатора, недооценил: только за один летний месяц 1725 года памфлет переиздавался четыре раза.
Полвека назад Даниель Фо заявил отцу, что проповедник из него не получится. Получился.
Глава VIIIУрожайные годы. Продолжение
И мемуарист получился тоже. Мемуарист или романист? Точнее всех жанр подобных записок, мемуаров, воспоминаний от первого лица (так достоверней) определил Вальтер Скотт, когда писал о «Дневнике чумного года»: «Удивительное, ни на что не похожее произведение – и роман, и исторический труд».
Действительно, Дефо постоянно играет с читателем в забавную игру. Называется игра «Факт или вымысел». Дефо убеждает читателя: то, что я рассказываю, а вы читаете, – даже если это история о миссис Вил, которая явилась к подруге на следующий день после смерти, или о глухонемом Кэмпбелле, предсказывающем будущее человека, которого он видел впервые в жизни, – чистая правда. Читатель – опытный, вдумчивый читатель – ему не верит: нет, всё выдумано, а если и не всё, то многое, как в «Буре, или Рассказе о невиданных разрушениях». Дефо выдает себя за добросовестного хроникера событий, в чьи руки «случайно» попала чья-то рукопись, чей-то дневник, чьи-то воспоминания, – мы, однако, на его уловки не поддаемся: нет, это не правдивая история, а плод авторского воображения. Может, зря не поддаемся?
Бывает, что зря. Во всяком случае, «Дневник чумного года», увидевший свет в марте 1722-го, – это, если несколько переиначить мнение Скотта, скорее исторический труд, чем роман. И пусть Дефо и здесь прибегает к своим обычным «публикаторским» уловкам: оговаривает в названии «Писано жителем города, всё это время не покидавшим Лондон», не забывает указать профессию рассказчика (шорник), его инициалы – Г.Ф. и его «точный» адрес: «на полпути от церкви Олдгейт к Уайтчепл-Барз», – в данном случае рассказанному можно верить. Да, многие эпизоды жесточайшей эпидемии, продолжавшейся без малого год и унесшей едва ли не четверть полумиллионного населения столицы, вполне могли быть Дефо придуманы или додуманы, и всё же все признаки того, что перед нами не вымысел, а факт, налицо. Не потому ли многие, прочитав «Дневник», восприняли его как намек на приближение очередной эпидемии и как рекомендацию правительства принять соответствующие меры?
Поражает в «Дневнике» изобилие и разнообразие всевозможных статистических таблиц – уж их-то автор не выдумал! Дефо (которому во время эпидемии, мы помним, было всего пять лет) на славу поработал с историческими источниками. Лондонские газеты тех лет, такие, как «Новости» и «Осведомитель» издателя сэра Роджера л’Эстранжа, печатали еженедельные сводки о смертности. Подобные же сводки были выпущены в 1665 году и приходским служкою Джоном Беллом отдельным собранием «Напоминание о Лондонской чуме». Сохранились брошюры вроде «Необходимых указаний по предотвращению и лечению чумы», где рассказывается о разных формах проявления заразной болезни, и «Великое испытание, постигшее Лондон», где чума трактовалась «материалистически» – как заразная болезнь, а не как Божья кара, какою ее воспринимало большинство суеверных лондонцев, в особенности же те, кто чумой заразился. А вот расспросить свидетелей Дефо удалось вряд ли – как-никак шестьдесят лет прошло.
От цифр, которые представил нам «социолог» XVIII века, глаза разбегаются. Какими только сведениями «житель города, не покидавший Лондон», не владеет! Тут и цифры роста и падения смертности по приходам. И еженедельная (помесячная) сводка роста и падения смертности. И сравнительный анализ смертности от эпидемий 1636-го, 1656-го и 1665 годов. И число заболевших и умерших в близлежащих городах. И число умерших за чумной год от других болезней, в том числе от обжорства и зубной боли. Вот ведь судьба: умереть от обжорства, когда кругом умирают тысячами от бубонной чумы!
Столь же подробно и скрупулезно перечисляются и разъясняются предписания лорд-мэра и олдерменов в связи с распространением чумной заразы. Распоряжения хирургам, дозорным и наблюдателям, последние (возможно, наш рассказчик) обязаны были информировать городские власти обо всём, что должно делаться (и большей частью не делалось). Распоряжения изолировать больных, проветривать вещи, запирать дома с заболевшими и умершими: «Каждый дом, зараженный чумой, должен быть помечен»[29]. Почти все эти весьма разумные распоряжения – и об этом мы тоже узнаём из «Дневника» – оставались, как всегда бывает в тяжкую годину, благими пожеланиями, дальше гербовой бумаги они не шли. Лондонцам было не до чистоты улиц, расправы с ворами и мародерами или отмены «праздных сборищ»: какая же чума без пира!
Лондон лета 1665 года – пир шарлатанства. Шарлатаны всех мастей были в огромном чумном городе куда в большей чести, чем сбившиеся с ног врачи, хирурги и аптекари (аптекари, заменявшие врачей, в первую очередь). С шарлатанами, колдунами и целителями связывались надежды большинства и заболевших, и пока еще здоровых; им верили, им отдавали последнее. «Невозможно даже вообразить, какое число объявлений всяких профанов, подвизающихся в знахарстве и предлагающих людям обратиться к ним за лекарствами, было расклеено на дверях домов и у перекрестков». Даже серьезные врачи-профессионалы рекомендовали подчас самые невероятные снадобья: доктор Ходжес, сомневавшийся в эффективности порошка из рога единорога, советовал в качестве лекарства растертую в порошок сушеную жабу. Доктор Кемп рекламировал свой рецепт так: «Возьмите одну унцию крабьего глаза, унцию жженого оленьего рога, полторы унции черных кончиков клешней краба; сотрите всё это в порошок…» Ну а если вы хотите предохраниться от заразы, носите на шее заклинание – каббалистическое слово «абракадабра», написанное в форме треугольника.
И, разумеется, распускались самые невероятные слухи. У одного лондонца была рана на ноге, и, когда он оказывался в компании с зараженными, рана эта начинала саднить и бледнеть. Восьмидесятилетняя старуха уверяла, будто она может почувствовать чуму в радиусе тридцати миль по боли в тех местах на теле, где когда-то, в прошлую эпидемию, у нее, еще молодой, появились чумные бубоны. Весьма почтенный горожанин преклонных лет, которого сиделка сочла умирающим, ограбила и раздела донага, выздоровел и вновь явился миру в чем мать родила…
Что же прежде всего бросается в глаза при чтении «Дневника»? Несоответствие многословных натуралистических описаний, устрашающих подробностей – и бесстрастность, «информативность» «описателя». Живой свидетель лондонской чумы 1665 года Сэмюэль Пипс был куда более эмоционален, чем лондонский шорник Г. Ф. Да это и понятно: одно дело – писать непосредственно по свежим следам событий, участником которых был ты сам, и совсем другое – с чужого голоса, да еще спустя более полувека. Возникает даже ощущение, что рассказчик (а значит, и Дефо?) относится к беде фаталистически: судьба каждого предрешена Божьей волей. И даже смакует увиденное.
Если «Робинзон Крузо» при всех чудесах – повествование реалистическое, то «Дневник чумного года» – натуралистическое. Брошенные дома и чумные бараки. Матери, что в припадке безумия убивают собственных детей, совершенно еще здоровых. Отец, который, узнав, что заразил свое семейство, наложил на себя руки. Еще не заболевшие горожане, которые грабят мертвецов, для чего, пока те еще живы, их потихоньку душат. Одна такая убийца, когда покидала дом, где все умерли, нагруженная краденым добром, упала мертвая вместе со своей ношей прямо на улице. Телеги, куда сваливали неопознанные трупы, на веревках спущенные из окон. И огромная яма на кладбище в Олдгейте, куда бросали покойников и куда сбегались, «чтобы похоронить себя в беспамятстве бреда», закутанные в одеяла и лохмотья заболевшие в ожидании смерти и где «без разбору богачи и бедняки лежали рядом, сваленные вместе». Подобные натуралистические подробности попадаются и у Пипса, но их гораздо меньше. Атмосфера повествования в «Дневниках» Сэмюэля Пипса не столь мрачная, отталкивающая. Может, всё дело попросту в том, что Пипс – холерик, а Дефо – флегматик и мизантроп?