Даниэль Деронда — страница 111 из 137

– Какая-то мстительная сила вернула его с Востока специально для того, чтобы он увидел тебя и принялся меня терзать. Он был другом отца и знал и о твоем рождении, и о смерти моего мужа. Двадцать лет назад, вернувшись из Леванта, он пришел расспросить о тебе. Я сказала, что ты умер. Если бы я ответила, что ты жив, он бы взял на себя роль отца и нарушил мои планы. Что мне оставалось, кроме как заявить о смерти сына? Если бы я призналась, скандал оказался бы неизбежным – и все ради того, чтобы покорить ту, которая отказывалась покориться. Тогда я была сильной и могла отстаивать свою волю даже вопреки враждебным нападкам, но я нашла выход без борьбы. Калонимус поверил мне и попросил отдать шкатулку, которую мой отец оставил нам с мужем для старшего сына – его долгожданного внука. Я знала, что в сундуке хранятся вещи, о которых слышала с тех пор, как начала что-то понимать, и которые должна была считать священными. Однажды, уже после смерти мужа, я собиралась сжечь эту шкатулку. Однако мне стало стыдно предавать огню вместилище мудрости, и я передала ее Джозефу Калонимусу. Он удалился в печали, сказав на прощание: «Если ты снова выйдешь замуж и у тебя родится еще один сын – внук моего покойного друга – я непременно передам ему сокровище». Я ответила молчаливым поклоном. Выходить замуж я не собиралась – как и не собиралась становиться той развалиной, в которую превратилась сейчас.

Княгиня замолчала и, откинув голову на подушку, в глубокой задумчивости уставилась в пространство. Мысли блуждали в прошлом, и когда она снова заговорила, ее голос зазвучал с приглушенной печалью:

– И вот несколько месяцев назад Калонимус увидел тебя во Франкфурте, в синагоге. Проследил, как ты вошел в отель, и выяснил твое имя. На свете нет ни одного человека, кроме Калонимуса, которому эта фамилия могла бы напомнить обо мне.

– Это не мое настоящее имя? – спросил Деронда, не скрывая неприязни.

– О, такое же настоящее, как всякое другое, – равнодушно ответила мать. – Евреи испокон веку меняют имена. Семья моего отца приняла фамилию Каризи; мой муж тоже был Каризи. Выйдя на сцену, я стала Алькаризи. Однако существовала одна ветвь нашей семьи по фамилии Деронда. Когда я задумалась, как тебя назвать, сэр Хьюго посоветовал взять какую-нибудь иностранную фамилию, и я остановила выбор на Деронде. Джозеф Калонимус слышал от отца об этих родственниках и фамилия вызвала у него подозрение. Он начал догадываться, что произошло, – словно кто-то нашептал ему правду, – разыскал меня в России, уже сраженную болезнью, и стал гневно упрекать за неисполнение воли отца и лишение сына наследства. Он обвинил меня в том, что я скрыла твое истинное происхождение и дала тебе воспитание английского джентльмена. Что же, все это было правдой, и двадцать лет назад я сочла бы, что поступила правильно, но сейчас уже ни в чем не уверена. Должно быть, Бог стоит на стороне отца. Слова этого человека вонзились в меня, как зубы льва, а угрозы отца разъедали душу и тело. Если я все расскажу, если все отдам, что же еще можно будет от меня потребовать? Я все равно не смогу заставить себя полюбить тех людей, которых никогда не любила. Разве не достаточно того, что я теряла жизнь, которой наслаждалась?

Княгиня, едва сдерживая рыдания, протянула вперед руки, словно взывая к пощаде. Душа Деронды наполнилась болью. Он забыл, что однажды она оттолкнула его, и, опустившись на колени и сжав ее ладонь, проникновенно воскликнул:

– Матушка, позвольте вас утешить!

Княгиня не отвергла его, а лишь смахнула набежавшие слезы и прижалась щекой ко лбу сына.

– Можно ли мне часто встречаться с вами, чтобы поддерживать и успокаивать? – спросил Деронда.

– Нет, нельзя, – ответила княгиня, подняв голову и освобождая свою руку из руки сына. – Я замужем, и у меня пятеро детей. Никто из них не знает о твоем существовании.

Деронда молча встал и отошел на почтительное расстояние.

– Должно быть, мое замужество тебя удивляет, – продолжила княгиня. – Я не собиралась снова вступать в брак. Хотела всегда оставаться свободной и жить ради искусства. Девять лет я чувствовала себя королевой и наслаждалась жизнью, о которой мечтала, но внезапно начались приступы забывчивости и я стала петь фальшиво. Пыталась это скрыть, но публика все равно заметила. Другая артистка стремилась занять мое место. Перспектива провала выглядела ужасной. Терпеть унижение я не могла. Именно страх подтолкнул меня к замужеству. Пришлось притвориться, что я предпочитаю быть женой русского аристократа, а не величайшей певицей Европы. Да, я сыграла роль, потому что почувствовала, что величие покидает меня, и решила не ждать, пока публика скажет: «Ей пора уйти». Но скоро я пожалела о том, что сделала. Решение было принято в минуту отчаяния. Фальшивое пение прошло, как приступ болезни, и голос вернулся ко мне, но было уже поздно. Возвращение на сцену оказалось невозможным: обстоятельства не позволяли. – Она умолкла, глядя на вечернее небо. На лице ее отразилась усталость.

Однако Даниэль больше не предлагал отложить разговор на завтра, понимая, что эта исповедь приносит матери глубокое облегчение. После долгого молчания княгиня повернулась к сыну и проговорила:

– Я больше не могу говорить. Боль становится нестерпимой. – Она подала ему руку, но тут же отдернула и достала из ридикюля конверт. – Подожди. Как знать, увидимся ли мы снова? Вот письмо Калонимоса. Оно адресовано в банк в Майнце, куда тебе придется отправиться за шкатулкой деда. Если ты не застанешь там самого Калонимоса, то его распоряжение будет немедленно исполнено.

Деронда взял конверт, а мать с усилием, но мягче, чем прежде, попросила:

– Опустись опять на колени и позволь тебя поцеловать.

Он подчинился. Обеими руками сжав голову сына, княгиня поцеловала его в лоб.

– Видишь, у меня не осталось жизни, чтобы тебя любить, – пробормотала она тихо. – Но тебя ждет еще одно наследство – состояние твоего духа. Сэр Хьюго держал его в запасе. Так что меня не упрекнут по крайней мере в том, что я тебя обокрала.

– Если бы вы в чем-нибудь нуждались, я мог бы работать для вас, – ответил Деронда в порыве острого разочарования, чувствуя, что все его розовые мечты в эту минуту оборвались.

– Мне ничего не нужно, – ответила княгиня, по-прежнему сжимая темную кудрявую голову и внимательно глядя в лицо Даниэлю. – Но теперь, когда я исполнила волю отца, возможно, вместо него мне будешь мерещиться ты – молодой, красивый, любящий сын.

– Мы увидимся снова? – с тревогой спросил Деронда.

– Да… может быть. Подожди, не уезжай. А сейчас оставь меня.

Глава II

Следующим утром, разбирая корреспонденцию, Деронда обнаружил письмо от Ганса Мейрика, написанное мелким безупречным почерком, свойственным всей семье:

«Мой дорогой Деронда!

Во время твоего отсутствия я сижу с нашим иудейским пророком и делаю наброски его головы. Я пытаюсь произвести на него впечатление молодого образованного христианина, который мог бы быть иудеем, для чего соглашаюсь с его главным принципом: все лучшее по определению является еврейским. Я никогда не считал способность мыслить своей сильной стороной, однако начал понимать, что если А – все лучшее, а Б при этом случайно становится лучшим, то Б должно превратиться в А, каким бы невероятным это ни казалось. Придерживаясь этого принципа, я только сейчас понял справедливость однажды прочитанного труда, где доказывалось, что протестантское искусство выше всего. Однако наш пророк оказался чрезвычайно интересным натурщиком – лучше того, с которого Рембрандт писал своего раввина, – и я ни разу не ушел от него без какого-нибудь нового открытия. Во-первых, я не перестаю удивляться тому, что при всем страстном поклонении собственному народу и его традициям, Мордекай вовсе не относится к косным, непримиримым иудеям. Он не плюется при слове «христианин» и не радуется тому, что неблагочестивый рот будет напрасно истекать слюной, мечтая о кусочке жареного Левиафана[79], в то время как сыны Израиля протянут тарелки за добавкой ad libitum[80]. Как видишь, я не зря учился и знаю, чего можно ожидать от ортодоксального иудея. Признаюсь, что я всегда несерьезно относился к твоим рассказам о Мордекае, полагая, что ты пытаешься его защитить и готов согласиться с допотопной точкой зрения, чтобы только не проявить несправедливость к мегатерию. Однако теперь, внимательно его слушая, я обнаружил глубоко верующего философа, в то же время обладающего острым диалектическим умом, так что любой красноречивый болтун в его присутствии быстренько заткнется. Насколько мне известно, подобная экстравагантная смесь представляет собой одну из еврейских прерогатив. Я никогда с ним не спорю и вполне согласен с утверждением Мордекая, что целый христианин равняется трем четвертям иудея и что с александрийских времен самые глубокие мыслители были евреями. Я даже собираюсь доказать Майре, что если не брать во внимание арабский язык и прочие мелочи жизни, то между мной и Маймонидом нет существенной разницы. Однако в последнее время я все яснее понимаю, что не могу скрывать свои чувства. Если бы Майра держалась не так невозмутимо, а беседовать с ней и смотреть на нее было бы не столь восхитительно, я бы уже давно бросился к ее ногам и попросил ответить без обиняков, желает ли она, чтобы я в отчаянии выбил себе мозги. В сердце моем теплится искра надежды – столь же полезная, как поместье, предназначенное к возвращению первоначальному владельцу. Жаль только, что попытка обратить эту искру в уверенность может все испортить. Надежда моя бродит по цветущему саду и ни в чем не сомневается, пока не столкнется с действительностью, чудовищной, как двуликий бог Янус. Ты, наделенный высшей рассудительностью, способностью к самоограничению и умением готовиться к худшему, ничего не знаешь о надежде. Эту бессмертную восхитительную деву, благосклонно принимающую все ухаживания, глупцы часто называют лживой, словно именно надежда подносит нам чашу разочарования. На самом деле акт коварства совершает ее злейший враг – действительность, от которой надежда спасается единственным способом: маскировкой. (Замечаешь мой новый аллегорический стиль?) Если же говорить серьезно, то я убежден, что правда восторжествует, предубеждения растают, и соединение необыкновенных дум наконец осуществится (др