молодого, разговорчивого, не слишком щепетильного в делах еврея, предлагавшего свои услуги, и так далее – в соответствии с небольшим опытом подобного общения. Простим Даниэля: в эту минуту им руководил страх. Окажись родители Майры христианами, основная разница заключалась бы в том, что дурные предчувствия основывались бы на более обширном знании.
Но чем же помочь Майре? Она нуждалась в убежище и защите, а потому рыцарское чувство настойчиво твердило, что чем больше он привлечет к девушке интерес других людей, тем лучше исполнит возложенный на себя долг. Даниэль не имел морального права ее содержать, хотя и обладал материальными возможностями, к тому же желал, чтобы она сознавала свою полную независимость от спасителя. Смутные видения возможного будущего, которые Даниэль старался гнать от себя, считая их фантастическими, побуждали в нем решимость не скрывать историю знакомства и отношений с Майрой. Деронда ненавидел таинственность в семейных делах – ненавидел тем острее, что запутанный клубок собственных переживаний не позволял ему разрушить стену молчания. Он дал себе клятву, что – поскольку позорящая людей правда не всегда является следствием их собственных поступков – никогда не навлечет позора на другого смертного, но постоянный страх невольно нарушить обет породил особую примирительную философию, объясняющую, что люди признают все свои действия безупречными.
Даниэль решил, что утром, за завтраком, следует рассказать о своем приключении сэру Хьюго и леди Мэллинджер, однако тут же подумал, что во время следующего посещения дома миссис Мейрик могут выясниться новые обстоятельства, и уснул с намерением объясниться после визита в Челси.
Глава II
Майра сказала, что этой ночью спала очень хорошо. Спустившись в гостиную в черном платье Мэб, с мокрыми после горячей ванны темными блестящими волосами, она выглядела так, словно долгие испытания остались в прошлом и жизнь снова повернулась светлой стороной. Мэб отнесла ей в спальню завтрак, а потом проводила в гостиную, по праву гордясь впечатлением, произведенным маленькими фетровыми туфельками, которые она купила с утра пораньше. Вся обувь в доме оказалась слишком большой для миниатюрных ножек Майры.
– О, посмотри, мамочка! – восторженно воскликнула Мэб, сжав ладони и склонившись к ногам Майры, когда та вошла в гостиную. – Посмотри на туфли, как чудесно они подошли! Это же настоящая принцесса Будур[28]: ее несут по земле легкие изящные ножки – произведение всемилостивого Создателя!
Майра по-детски посмотрела вниз, на туфли с блестящими пряжками, и улыбнулась миссис Мейрик, а та подумала: «Трудно представить, что это дитя способно таить дурной умысел, и все же мудрые люди посоветовали бы проявить осторожность». Она улыбнулась в ответ и проговорила:
– Боюсь, в последнее время этим ножкам пришлось слишком часто выдерживать непомерную нагрузку. Но сегодня девочка отдохнет и составит мне компанию.
– Конечно! И расскажет много интересного, чего я не услышу, – проворчала Мэб, чувствуя себя так, будто только что начала слушать новый увлекательный роман и вот теперь вынуждена пропустить несколько глав, потому что пришло время идти на урок.
К этому времени Кейт уже отправилась на реку делать наброски, а Эми вышла из дома по хозяйственным делам. Миссис Мейрик хотела остаться наедине с Майрой, чтобы услышать ее историю – несомненно, печальную, но оттого в еще большей мере нуждавшуюся в сочувствии.
Этим утром маленькая гостиная выглядела особенно уютной. Солнечные лучи освещали реку, а в открытое окно в комнату проникал теплый воздух. Гравюры на стенах выступали молчаливыми свидетелями: парящая в сопровождении сонма херувимов Пресвятая Дева; величественная Меланхолия с ее торжественной вселенной; пророки и сивиллы; школа в Афинах; Тайная Вечеря; мистические сцены, где давно минувшие века казались запечатленным мгновением; внушающие почтение портреты кисти Гольбейна и Рембрандта; муза трагедии; дети прошлого века в играх и мечтах; великие итальянские поэты. Пережившая свою долю испытаний и сумевшая сохранить жизнерадостное выражение лица опрятная хозяйка сидела на их фоне, подбирая цветные нитки для вышивания. Хафиз мурлыкал на подоконнике, часы на камине мерно, неспешно тикали, а время от времени доносившийся с улицы стук колес лишь углублял царившее в доме спокойствие. Миссис Мейрик решила, что это спокойствие расположит гостью к разговору, и боялась разрушить атмосферу безмятежности своими расспросами. Майра сидела напротив в своей обычной позе – со сложенными на коленях руками – и сначала она медленно осматривала комнату, но вот наконец ее спокойный почтительный взгляд остановился на хозяйке и девушка тихо заговорила:
– Лучше всего я помню мамино лицо, хотя меня забрали в семь лет, а сейчас мне девятнадцать.
– Понимаю, – ответила миссис Мейрик. – Некоторые ранние впечатления оказываются очень сильными.
– О да, это самое раннее. Думаю, жизнь моя началась тогда, когда я проснулась, открыла глаза и навсегда полюбила мамино лицо. Оно было так близко, руки ее обнимали меня, и она пела. Особенно часто один гимн, а потом научила и меня. Мама всегда пела только иудейские гимны, а так как значения слов я не понимала, они казались полными нашей любви и счастья. Даже сейчас иногда я вижу во сне, как тянусь к маминому лицу и она целует мою ладошку. А иногда я вдруг начинаю дрожать от страха, потому что представляю, будто бы мы обе умерли, но потом просыпаюсь и некоторое время не могу прийти в себя. Но если бы я увидела маму, то сразу бы ее узнала.
– За двенадцать лет она могла измениться, – мягко заметила миссис Мейрик. – Посмотри на мои седые волосы: десять лет назад они были ярко-каштановыми. Дни, месяцы и годы оставляют глубокие следы на наших лицах и особенно в сердцах.
– Ах, я знаю, что мамино сердце отяжелело от тоски по мне. Но чувствую, как она обрадуется, если мы снова встретимся. Тогда я смогу показать, как ее люблю, и успокоить после долгих лет печали! Если бы это произошло, я бы забыла обо всем плохом и радовалась, что смогла выдержать лишения. Я жила в отчаянии. Мир казался злобным и порочным. Не хватало сил выносить косые взгляды и грубые слова. Казалось, что мама умерла и смерть – единственный путь к ней. Но в самый последний миг, когда я стояла у реки, мечтая, чтобы ее воды сомкнулись надо мной, и думала, что смерть – лучшее воплощение милосердия, добро пришло ко мне, и я поверила в жизнь. Странно, но я начала надеяться, что и мама тоже жива. А сейчас, когда я беседую с вами этим чудесным утром, покой и надежда наполняют душу. Мне ничего не нужно; я готова ждать, потому что надеюсь и верю. О, я так вам благодарна! Вы не подумали обо мне плохо, не стали меня презирать.
Майра сидела неподвижно, словно изваяние, а голос ее звучал тихо, но страстно.
– Дорогая, многие отнеслись бы к тебе так же, как мы, – ответила миссис Мейрик, глядя на вышивку сквозь набежавшие слезы.
– Увы, я таких людей не встретила.
– Но почему же тебя забрали у мамы?
– Ах, я так долго подхожу к объяснению. Ужасно тяжело говорить, но придется рассказать все. Меня забрал отец. Я подумала, что мы отправляемся на прогулку, и обрадовалась. А потом мы оказались на корабле и отправились в плавание. Я заболела и испугалась, что страдание никогда не кончится. Это было первое несчастье, и оно казалось вечным. Все-таки мы сошли на берег. Тогда я ничего не знала, не понимала и верила всему, что говорит отец. Он меня успокоил: пообещал, что скоро я снова увижу маму, – но мы приплыли в Америку, а в Европу вернулись только спустя много лет. Сначала я часто спрашивала отца, когда мы поедем домой. Старалась поскорее научиться писать, чтобы отправить маме письмо. Однажды отец увидел, как я вывожу буквы, посадил меня на колени и рассказал, что мама и брат умерли, поэтому в Лондон мы не вернемся. Я немного помню брата, помню, как он держал меня на руках, но он не всегда был дома. Я поверила словам отца, что самые близкие люди умерли. Представила, как они лежат в земле, и глаза их навсегда закрыты. Так он сказал. Я никогда не думала, что это неправда, и каждую ночь подолгу плакала в подушку. Мама часто приходила ко мне во сне, и потому я решила, что она живет где-то рядом, хотя я ее не вижу. Стало немножко легче. С тех пор я никогда не боялась темноты, а днем часто закрывала глаза или прятала лицо в ладонях, чтобы увидеть ее и услышать, как она поет. А потом я научилась делать это даже с открытыми глазами.
Майра умолкла и посмотрела в окно, на реку, с таким умиротворенным выражением, словно в этот миг ей явилось счастливое видение.
– Надеюсь, отец не был к тебе жесток, – заговорила миссис Мейрик спустя минуту, чтобы вернуть девушку из забытья.
– Нет, он баловал меня и старался учить. Он был актером. Потом я узнала, что слово «Кобург», которое он часто произносил, означало название театра. Но с театром его связывала не только игра на сцене. Отец не всегда был актером: прежде работал учителем и знал много языков. Думаю, что играл он не блестяще, зато хорошо управлял театром, писал и переводил пьесы. Долгое время с нами жила итальянская леди, певица. Они оба со мной занимались, а еще приходил учитель, который заставлял запоминать стихи и читать их вслух. Я много работала, хотя была совсем маленькой, а в девять лет впервые вышла на сцену. Я с легкостью все воспринимала и ничего не боялась. Но с тех пор раз и навсегда возненавидела ту жизнь, какую мы вели. У отца были деньги, и нас окружала роскошь. Постоянно приходили и уходили какие-то мужчины и женщины, все громко смеялись, спорили, щелкали пальцами, над кем-то подшучивали. Многие из них меня обнимали и ласкали, но в эти минуты я всегда вспоминала маму. Даже в то время, когда я ничего еще не понимала, мне не нравилось все, что нас окружало, и я любила уединиться и погрузиться в собственные мысли. Я очень много читала: пьесы, поэзию Шекспира и Шиллера. Отец верил, что я смогу стать большой певицей – мой голос считали удивительным для ребенка, – и нанял лучших учителей. Но я страдала из-за того, что он постоянно мной хвастал и часто заставлял петь, как будто я была музыкальной шкатулкой. Однажды, когда мне было девять лет, я играла роль девочки, которую бросили, но она этого не знала и любовалась цветами и пела. Я исполняла роль спокойно и даже с удовольствием, но аплодисменты и прочие театральные похвалы ненавидела. Успех никогда не приносил мне радости, потому что все вокруг казалось искусственным и холодным. Я тосковала по знакомым с младенчества чувствам – по любви и доверию. Мысленно я создала прекрасную жизнь, позаимствованную из книг и совершенно непохожую на ту, которую видела вокруг. Еще меня мучило, что на сцене женщины выглядели красивыми, добрыми, нежными, произносили чудесные слова, в которые не верили, а едва закрывался занавес, становились злыми, грубыми, завистливыми. Синьора однажды увидела, как я репетирую, и заметила отцу: «Майра никогда не станет настоящей артисткой: она не представляет, как можно быть кем-то еще, кроме себя самой. Пока это выглядит очень естественно, но скоро – сам увидишь – твоя дочь превратится в заурядную актрису: ни красоты, ни дарования». Отец рассердился, и они поссорились, а я сидела в одиночестве и плакала, потому что слова синьоры обрисовали то несчастн