Даниэль Деронда — страница 40 из 137

ое будущее, которое меня ожидало. Я не хотела быть артисткой, но этого от меня ждал отец. Вскоре после этого синьора от нас ушла, и он пригласил гувернантку, которая преподавала мне разные науки. Тем не менее иногда я все же выступала на сцене. Жизнь, которую мне приходилось вести, становилась все более ненавистной: хотелось уйти, но куда – я не знала. Я боялась мира, а главное, чувствовала, что нельзя бросать отца, и не хотела поступать неблагородно. Я думала, что дурной поступок заставит ненавидеть себя так же, как я ненавидела многих людей вокруг. К тому же если бы я поступила плохо, то потеряла бы тот счастливый воображаемый мир, где со мной жила мама. Вот что я чувствовала в детстве!

Майра снова замолчала и глубоко задумалась.

– Тебя никогда не учили следовать высшему долгу? – спросила миссис Мейрик. Не хотелось произносить слово «религия», так как она крайне смутно представляла, каким образом изменилась иудейская вера за долгие века.

– Нет. Я всегда знала одно: нужно поступать так, как хочет отец. В Нью-Йорке он не следовал правилам нашей религии и, по-моему, даже не хотел, чтобы я с ней знакомилась, но мама водила меня в синагогу. Помню, как сидела у нее на коленях и слушала молитвы и пение хора. Я очень хотела снова туда пойти. Однажды, еще совсем маленькой, отправилась на поиски синагоги, но потерялась и долго блуждала, пока уличный торговец не расспросил, чья я и откуда, и не отвел домой. Отец очень рассердился, да я и сама так испугалась, что отказалась от этой мысли. Когда синьора нас оставила, мы переехали на новую квартиру, хозяйка которой оказалась иудейкой. Вместе с ней я начала ходить в синагогу, читала ее молитвенники и Библию, а когда у меня появлялись деньги, покупала собственные книги, так как они помогали ощутить близость мамы: ведь она была очень набожной и соблюдала религиозные обычаи. Так я кое-что узнала о нашей религии и нашем народе. К тому времени я уже перестала расспрашивать отца о маме, и поняла, что он не всегда говорит правду и часто дает обещания, которые не собирается выполнять. Вскоре я стала подозревать, что мама и брат живы, хотя отец и сказал, что они умерли, чтобы я больше не просилась домой. Этот обман так больно ранил мне сердце, что с тех пор я не выношу ни малейшей лжи. Я тайно написала маме, помня название улицы, где мы жили: Колман-стрит, – и что наша фамилия Коэн, хотя отец называл себя «Лапидот», потому что такую фамилию носили его предки в Польше. Я отправила письмо, но ответа не получила и потеряла надежду. Жизнь в Америке продолжалась недолго. Неожиданно отец заявил, что мы собираем вещи и уезжаем в Гамбург, что меня обрадовало. Я надеялась оказаться среди других людей, к тому же хорошо знала немецкий язык. Некоторые пьесы могла повторить наизусть, а отец всегда говорил по-немецки лучше, чем по-английски. Тогда мне было тринадцать лет, и я казалась себе очень взрослой – знала невероятно много и в то же время совсем мало. Я часто жалела, что не утонула во время путешествия в Америку, но приучила себя страдать и терпеть. Что еще я могла сделать? По пути в Европу мне пришла новая мысль. В этот раз я не болела и много времени проводила на палубе. Отец выступал: пел и шутил, развлекая пассажиров, – и до меня нередко долетали отзывы о нем. Однажды я услышала, как один джентльмен сказал: «О, это типичный представитель племени сметливых евреев – не удивлюсь, если он окажется мошенником. Нет на свете другого народа, в котором мужчины были бы настолько хитры, а женщины – настолько красивы. Хотелось бы знать, к какому будущему он готовит дочку». Услышав этот приговор, я внезапно поняла, что все несчастья моей жизни оттого, что я еврейка, что до конца моих дней все вокруг будут думать обо мне плохо, и с этим придется жить. Странным образом, эта мысль принесла облегчение: мои личные страдания оказались частью бедствия целого народа, одной нотой в продолжавшейся долгие века печальной песне. Если многие представители нашего народа жили бесчестно и процветали в бесчестье, разве это не упало тяжким грузом на плечи порядочных евреев, которых презирали за грехи братьев? И все-таки вы меня не оттолкнули.

Последнюю фразу Майра произнесла совсем другим тоном, неожиданно подумав, что в этот миг должна не жаловаться, а благодарить.

– И постараемся избавить от несправедливого мнения со стороны других людей, бедное дитя, – ответила миссис Мейрик, позабыв про вышивание. – Но продолжай: расскажи обо всем, что произошло дальше.

– После этого мы жили в разных городах. Дольше всего в Гамбурге и Вене. Я снова начала учиться пению, а отец хорошо зарабатывал в театрах. Думаю, что из Америки он привез много денег; не знаю, что заставило его уехать оттуда. Некоторое время он был очень высокого мнения о моем пении, заставлял разучивать партии и постоянно выступать: мечтал о дебюте в опере, – но потом стало ясно, что мой голос никогда не станет достаточно сильным для театра, так что надежд отца я не оправдала. Мой венский учитель однажды сказал: «Не терзайте свой голос, он не годится для большой сцены». Отец испытал глубокое разочарование: в это время мы жили не очень богато. Я знала, что он меня любит и желает только добра, но боялась его расстроить и оттого не раскрывала ему своих чувств. Он никогда не понимал, что способно меня порадовать и сделать счастливой. Беззаботный по натуре, отец все воспринимал легко, так что вскоре я перестала задавать ему важные для себя вопросы: ведь он все обращал в шутку и даже высмеивал свой народ. Однажды, чтобы повеселить зрителей, комично изобразил, как иудеи молятся, и я не выдержала. Едва мы остались одни, я сказала: «Папа, ты не должен передразнивать наших соотечественников перед христианами, которые и без того их презирают. Представь, что бы ты почувствовал, если бы я начала копировать твои манеры, чтобы их развеселить!» В ответ отец только пожал плечами и, засмеявшись, заявил: «Дорогая, ты не сумела бы это сделать». Такое легкомысленное поведение стало главной причиной моего отчуждения: самые глубокие чувства и мысли я старательно от него скрывала. Насмешки над подобными вещами казались мне невыносимыми и доставляли адские муки. Разве наша жизнь всего лишь фарс, лишенный настоящего смысла? Зачем же тогда существуют трагедии и оперы, где герои совершают необыкновенные поступки и не боятся страданий? Я поняла, что стремление отца сделать из меня артистку объяснялось практичным желанием назначить за дочь самую высокую цену. Это открытие охладило мою любовь к нему и благодарность за заботу; с тех пор самым нежным чувством по отношению к отцу стала жалость. Он постарел и изменился. Утратил прежнюю живость. Думаю, окружающие относились к нему хуже, чем я: попросту не считали приличным человеком. В последние годы он часто сидел дома мрачный и молчаливый или рыдал – совсем как я в минуты тяжких переживаний. Тогда я обнимала его, а он прижимался ко мне и продолжал плакать.

А потом стало совсем плохо. После недолгой жизни в Пеште мы вернулись в Вену. Несмотря на совет моего учителя оставить пение, отец все-таки устроил меня в небольшой пригородный театр. В то время он сам уже не имел отношения к театральной жизни. Не знаю, чем именно занимался, но думаю, что проводил все время в игорных домах, хотя аккуратно отвозил меня на репетиции и спектакли. Я была очень несчастна. Приходилось играть в отвратительных постановках. Мужчины приставали ко мне с разговорами; все вокруг смотрели с презрительными улыбками. Я словно попала в ад! Но терпела и делала свое дело, потому что, не зная ничего лучше, решила подчиниться воле отца, хотя и понимала, что голос мой постепенно слабеет, а играю я плохо.

Однажды утром мне сообщили, что отец попал в тюрьму и просит, чтобы я срочно пришла. Не объяснив причин заключения, он приказал отправиться к некоему графу, который сможет его вызволить. Я пошла по адресу и узнала в графе джентльмена, которого накануне впервые встретила за кулисами. Это обстоятельство меня взволновало: было трудно забыть, как он тогда смотрел на меня и как поцеловал руку, – однако исполнила поручение, а он пообещал немедленно отправиться к отцу. Тем же вечером отец вернулся домой и привел с собой графа. Даже сейчас в душе рождается ужас перед этим человеком: он досаждал настойчивым вниманием, не спускал с меня дерзких глаз, но я не сомневаюсь, что за всем этим скрывалось презрение к еврейке и актрисе. Граф был не очень молодой, высокий, грузный, с мрачным лицом – кроме тех моментов, когда смотрел на меня. Его улыбка вызывала во мне лишь ужас. Трудно сказать, почему он казался намного хуже других мужчин, но в некоторых чувствах нам непросто отдавать себе отчет. Отец хвалил графа, рассказывая, каким верным другом тот оказался. Я молчала и думала только о том, что этот человек освободил отца из тюрьмы. Когда граф явился снова, отец вышел из комнаты, оставив нас вдвоем. Он спросил, нравится ли мне играть на сцене, и я ответила, что не нравится, а играю только потому, что этого хочет отец. Граф всегда говорил по-французски, а меня называл petit ange[29] и другими подобными словечками, казавшимися крайне оскорбительными. Я понимала, что он добивается моей благосклонности, но твердо верила, что ни один аристократ не способен испытывать ко мне иное чувство, кроме презрения. Потом он сказал, что мне не нужно больше выступать на сцене: он хочет увезти меня в свой прекрасный дворец, где я стану истинной королевой. Я так рассердилась, что заявила ему: «Лучше навсегда останусь на сцене», – и выбежала из комнаты. По коридору прогуливался отец, и я поняла, что он вступил в сговор с этим человеком. Сердце мое разбилось. Я молча пробежала мимо и заперлась в своей спальне, но на следующий день отец убедил меня, что я не так его поняла, и добавил, что, если я не вернусь в театр, его постигнет разорение и голод. Пришлось опять выйти на сцену, и целую неделю, если не больше, граф не появлялся. Отец нашел новую квартиру и постоянно сидел дома, но однажды жестко заявил, что я должна думать о будущем, а потому обязана принять предложение графа.