— Госбезопасность, вот что, — прошептала Цизенициха и скрестила руки на могучей груди. Статная продавщица — она каждый понедельник ездила в райцентр сооружать отливающую рыжиной прическу, и кое-кто считал это признаком высокомерия, а то и буржуазности — поднесла руку к горлу:
— Не может быть!
— Вам говорят.
Цизенициха же видела все своими глазами. Ноги у нее никудышные, но, как на грех, именно в тот вечер у нее сбежала наседка...
— Еще пачечку маргарина. Достань-ка, Адель. Ты ошиблась, для теста я всегда беру тот, что по марке.
...Кто не знает истории этой дурищи, которая втихомолку высиживала в сарае тухлые яйца и наконец в один прекрасный день, гордо распушив перья, явилась во двор с единственным жалким цыпленком. Так вот, эта самая курица и сбеги в тот момент вместе с цыпленком, и мамаше Цизениц с криком «цып-цып» пришлось ковылять в шлепанцах к домику Друската, чтобы выследить безмозглую паршивку. Тут она и увидала, как они обступили чернявого — вовсе парень был не в себе! — и повели к черной «Волге». Господи, ка́к он на нее взглянул, прямо до костей пробрал. А Аня, обливаясь слезами, стояла в дверях и ломала руки, воображуля эдакая, не раз ведь забывала сказать мамаше Цизениц, который час.
Вот о чем поведала Цизенициха, величественно восседая на скамейке, пока женщины передавали ей продукты, которые она издали заказывала продавщице.
— Кило гороха. На суп, пока солонина осталась. Сидит теперь в тюрьме... с чего бы это?
Женщины вполголоса переговаривались, пожимали плечами, качали головой. Кто-то ведь рассказывал то ли на посиделках, то ли на полевых работах, припоминали они, что, мол, прямо жуть берет, когда на тебя такими вот горящими глазами смотрят. Он не иначе как с нечистым дружбу водит. Пожалеть можно бедняжку, которая угодит к нему в постель. Подробностей, правда, никто не знал, потому что те, кто об этом толковал, с ним постель не делили, а кто, может, и спал с ним, помалкивал. Разумеется, кое-что предположить можно. В конце концов председателю всего-навсего около сорока, вдовеет давно — силу-то куда девать? Сплетен, во всяком случае, хватало. Даже о жестокой драке Друската с соперником поговаривали.
Шуры-муры?
Да что вы! За это, к сожалению, никого не сажают. Неверным мужьям и поделом бы, да только тогда все до одной тюрьмы расширять придется.
Женщины захихикали. Потом вдруг кто-то сказал: за это чертово болото, за осушку. Друскат-де смошенничал, сто тысяч марок заграбастал. Сумма-то какая — помыслить страшно. Хищение народного имущества — вот как это называется.
Цизенициха снисходительно улыбнулась, поманила соседок ближе, еще ближе и на всякий случай покосилась на дверь.
— Помните, из соседней деревни, из Хорбека, много лет назад пропал один человек? Труп по сей день не сыскали.
Женщины отпрянули.
— Убийство?!
Кто прошептал это страшное слово? Все или никто? Может, только подумали? Сначала женщины молча переглянулись, а потом вдруг загалдели наперебой:
— Клевета!
— Наговоры!
— Смотри, как бы тебе не досталось!
Цизеницихе даже померещилось слово «гадюка». Это уж слишком. Если на то пошло, в местной газете среди объявлений вроде «Куплю приозерный участок» или «Продам спальный гарнитур в хорошем состоянии» встречались и сообщения типа «Фрау Х. искренне сожалеет о случившемся и берет свои слова назад».
Цизенициха презрительно хмыкнула, неуклюже поднялась со скамейки и вперевалку прошаркала к прилавку.
— Лично я об убийстве не заикалась! — На секунду она закрыла глаза, чтобы затем наставить палец на продавщицу: — Адель, ты свидетель!
У той слегка дрогнули веки. Разумеется, в случае необходимости она всякого могла призвать к порядку, так полагалось, но на сей раз она промолчала. Женщины, несомненно, взбудоражены, они любили Друската. Что ж, в нем действительно было нечто особенное. Одно неосторожное слово — и крестьянки, чего доброго, дали бы старухе взбучку среди всех этих ящиков с пивом и искусных пирамид из коробок стирального порошка и банок с тушенкой. «Боже упаси», — подумала продавщица, подвела черту под колонкой цифр на оберточной бумаге и спросила елейным голосом:
— Еще что-нибудь, матушка Цизениц?
— Посчитай, сколько с меня!
Друскат — убийца. Никто в это не верил. И все же слух из магазина пополз дальше. Немного погодя об этом прослышали и в соседних деревнях.
2. За столом сидели двое: мужчина и девочка. Однажды вечером — девочка тогда ходила в школу всего года два — она накрыла на стол, даже белую скатерть постелила и цветком разложила в корзинке ломтики хлеба: наверно, видела в кино или еще где-нибудь. Друскат обрадовался и похвалил малышку.
С того вечера Аня стала подавать отцу ужин, и эти полчаса были в их доме священны. Ведь утром, когда она собиралась на занятия, Друскат уже давно мотался по скотным дворам; в обед, если удавалось, он забегал в кооперативную столовую, девочка же обедала в школе. Только ужинали они вместе. И где бы он ни находился: на самом дальнем поле или на совещании, в бурю ли, в дождь ли — он всегда уходил домой, чтобы успеть к ужину.
Люди привыкли к этому, как ко многим его чудачествам. А если кому-нибудь все-таки было необходимо поговорить с Друскатом, он заходил к нему домой и выкладывал свои заботы. Вот и получилось, что Аня узнавала о делах кооператива, которыми занимался отец, а людей она различала по тому, как они относились к отцу: помогали ему или мешали.
В школе она занималась тем же, что и все дети, а Друскат учил ее, сколько денег в неделю можно истратить ка скромное хозяйство и как передавать отцу сообщения, которые люди оставляли для него. Скоро она поняла, что́ отцу слышать приятно и что, стало быть, лучше попридержать до вечера.
— И все? Никаких катастроф, никаких новостей, ничего больше?
— Тебе звонили, — сказала дочь, — только я не знаю кто: он не назвался.
— Странно.
Друскат ел неторопливо и без всякого удовольствия. Наверно, это от духоты так не по себе, жарища просто невыносимая. Он расстегнул рубашку, хотя с недавних пор стеснялся делать это в ее присутствии, потом, опершись подбородком на кулаки, слушал, как она рассказывала о своих маленьких происшествиях: о том, что было в школе и что натворил ее любимец кот — как-то раз в знак особой любви он притащил ей на кровать трех мышей.
Когда Аня рассказывала, ее лицо менялось, становилось оживленней, глаза блестели, ему это нравилось, и он думал: «Она красивая и когда-нибудь обойдется без меня и без моей помощи». Он воспитывал в ней самостоятельность, внушал, что каждый человек обязан за что-нибудь отвечать.
Девочка умна. Красивым да веселым в жизни легче, это верно, хотя едва ли объяснимо. Она же красива, но задумчива, порой слишком тиха и застенчива, как мать, от той она унаследовала темные глаза и черные волосы, с которыми едва справлялась.
Во всяком случае, хорошо, что после каникул она пойдет в городскую школу. Будет жить в интернате, среди сверстников. Друскат то и дело поглядывал на дочь, и девочка наконец спросила:
— У тебя неприятности?
Он откинулся на спинку стула, щелчком выбил из пачки сигарету и в свою очередь спросил:
— Интересно, у тебя есть друг?
Она засмеялась и подвинула ему пепельницу:
— Полно́! Не меньше, чем пальцев на руках.
— Охотно верю, но десять все-таки меньше, чем один, настоящий. Знаешь, иногда друг очень нужен, человек может попасть в такое положение...
— Ты мой друг, и вот надумал от меня отделаться, — перебила она, — подождать не можешь, пока я наконец уберусь в этот дурацкий интернат.
Аня уже не смеялась. Ей не хочется уезжать, с малых лет она противилась любым переменам, и в этом доля его вины: ведь после смерти Ирены он прикипел к дочери не меньше, чем она к нему. Порой он даже испытывал удовлетворение, замечая, что она не любит чужих. Отдал было ее в детский дом, няньки и воспитательницы старались изо всех сил, но девочка тяжко расхворалась, не смеялась, когда он приходил, и не жаловалась — еще тогда он впервые прочитал в ее глазах упрек. Пришлось забрать дочку домой, заведующая посоветовала. Такие случаи бывают.
Из года в год Аня упорно отказывалась ездить с другими детьми в лагерь, потому что это означало разлучаться на несколько недель с отцом, привыкать к незнакомым. И всякий раз он в конце концов уступал, тронутый привязанностью дочери и не в силах вынести укора в ее глазах, — не хотел травмировать ребенка, а может, сам чувствовал себя одиноко в деревне, среди всех этих людей. Думал, с годами все переменится. Сейчас ей шестнадцать, она почти взрослая и, на его взгляд, красивая, однако он никогда не слыхал, чтобы вечерами возле ее дома свистели мальчишки, как у других деревенских девчонок. Наверно, считают их чудаковатыми — его самого, Друската, и дочку.
— Я не люблю с тобой разлучаться, — сказал он, — но так надо. Мы уже сто раз говорили об этом. Получишь аттестат, пойдешь учиться дальше. Займись чем-нибудь поближе к сельскому хозяйству, ты уж и так кое в чем разбираешься. Нам обоим, — он схватил дочку за руку и внимательно посмотрел на нее, — нам обоим надо уметь обходиться друг без друга.
Плохо, что у нее глаза на мокром месте.
— Ну, чего реветь?
Она и ребенком вот так же беззвучно плакала, минутой позже забывая, из-за чего. И как прежде, вытирала слезы кулачками.
— Без причины, конечно, — сдерзила она и, своенравно тряхнув головой, отбросила за спину черные волосы. — Я ведь давно знаю: некоторым женщинам не терпится попасть к тебе в дом.
Ревнует. Забавные вещи довелось ему пережить с нею. Лет в семь или в восемь она еще забиралась к нему в постель по воскресеньям, когда он разрешал себе часок поваляться. Однажды он спросил ее:
«Зачем ты это делаешь? Отчего ты так любишь залезать ко мне в постель?»
«Потому что ты красивый», — совершенно серьезно ответила девочка.
Друскат невольно рассмеялся, но с того дня стал побаиваться преувеличенной нежности, какую обычно изливают на единственного ребенка. Играл с ней, как с мальчишкой, пытался приучить к женщинам. Но всякий раз, когда он приходил не один, девочка замыкалась. Не то чтобы она вела себя с гостьей вызывающе, нет. Если ее о чем-нибудь спрашивали, отвечала вежливо и приветливо, и все-таки равнодушно — так отвечают чужаку, интересующемуся дорогой. Наверно, потому они и не задерживались, а если какая-нибудь намеревалась заставить Друската сделать выбор, он выбирал своего ребенка, который был ему ближе всех людей на свете.