Даниэль Друскат — страница 40 из 69

Друскат с раздражением повторил уже сказанные слова:

— Я ничего не утаил.

— Ничего?

Друскат готов был вспылить, но не успел: вопрос Деринга, прежде чем тот закрыл за собой дверь, озадачил его:

— Может быть, кое-кто был заинтересован в твоем молчании? Действительно ли никто от этого не пострадал?

Друскат подумал: «Какое мне до этого дело? Хорошо, что я смог наконец-то выговориться, что мог говорить и говорить, уставившись на магнитофон, пока лента наматывалась сначала на одну кассету, потом на другую. Иногда я посматривал на прокурора и, когда он задавал вопросы, отвечал на них по совести, нет, я ничего от него не утаил. Я помню все, каждую подробность той ужасной ночи. Она началась грохотом орудий, от которого дребезжали стекла. Потом зазвонил колокол Хорбека, в это время Владек был уже мертв, но тот, другой, еще жил, ему оставалось жить недолго. Хорошо, что я смог наконец-то выговориться, и хорошо, что прокурор теперь ушел, и я могу побыть один, и не нужно больше напрягаться. Я устал, ночью не сомкнул глаз, как хочется опустить голову на стол и спать, спать. Но спать нельзя. Может быть, они мне дадут чашку кофе? Скоро Гомолла будет здесь, что я скажу? Я молчал слишком долго, спору нет, виноват. Но вреда это никому не принесло, никому, кроме меня. Я вкалывал как зверь, потому что хотел загладить свою вину. Это стоило сил только мне, только мою собственную душу разъедало то, что я вынужден так жить. Вынужден. Кто был заинтересован в моем молчании? Макс Штефан? Крюгер? Да, поначалу казалось, что это так, и я думал, что весь мир обрушился на меня. Это было тогда, в шестидесятом, весной...»


3. Драка с Максом была ужасной, мы здорово отделали друг друга, но вдруг, странная метаморфоза чувств, невольно расхохотались:

«Слушай, ну и вид у тебя».

Друскат сидел на вязанке соломы в коровнике у Штефана. Лицо у него было в кровоподтеках, губа разбита. Он выглядел бесконечно усталым после этой схватки, которая началась так, словно одному из них суждено было сложить голову. У него ныла каждая косточка, но он не чувствовал ожесточения к другому, к этому буйволу, который был разукрашен не хуже его самого. Штефан бросил ему мокрое полотенце, Друскат поймал его и вытер лицо. «Тебе все же придется подписать, Макс». Штефан, как в старые добрые времена, беззлобно, возразил: «Ну и дерьмо же ты, старик». Потом Макс куда-то пошел, нет не пошел, а заковылял через двор, подпирая рукой поясницу: кулаки Друската давали о себе знать. Он решил принести шнапса для поднятия духа и мыло: надо хорошенько умыться, не могут же они предстать перед Гомоллой за накрытым скатертью столом словно братья-разбойники, в этот решающий момент они должны выглядеть прилично. Друскат закрыл глаза, он улыбался, как довольное дитя, при мысли, что через несколько минут он абсолютно серьезно, разумеется, как того требует обстановка, скажет Гомолле: «Я привел к тебе Макса Штефана, ему очень хочется стать членом кооператива „Светлое будущее ”».

Вышло иначе. Открыв глаза, Друскат увидел в проеме двери старого Крюгера. На улице быстро темнело. Крюгер зажег фонарь. Дрожащими руками он поднес к свету какую-то бумажку.

«Знаешь, что это такое?»

Друскат узнал записку. Обессиленный, он откинулся на солому, его охватило чувство смертельного страха, как в ту ночь, когда графиня в зале замка Хорбек крикнула: «Кто хочет посветить мне в склепе?»

Крюгер протянул ему бумажку.

«Ты уступишь должность председателя Максу!»

Сердце Друската замерло, но потом его обуяли мысли, множество мыслей разом всколыхнулось в его мозгу: «Что делать, за что хвататься, как спасти себя? Нужно прикончить этого старого калеку, который через пятнадцать лет после той ужасной ночи хочет вызвать мертвецов из могил, чтобы мучить и шантажировать меня. Прочь из этого коровника, из этой деревни, туда, за холм, бежать, бежать! Но куда?»

«Ты уступишь должность председателя Максу!» — повторил Крюгер.

Друскат вспомнил об ужасах, которые разыгрались в церкви Хорбека. Он видел сцены, слышал шорохи; вот раздался выстрел, его схватили за руки. Пьяные офицеры и ему пустят пулю в лоб, но нет, графиня подала знак рукой: «Отпустите его! Выше светильники!» — приказала она. Взгляд на расстрелянного поляка. И улыбка. Она предназначалась ему. Графиня и правда потрепала его по щеке. Потом один из них подскочил к веревке колокола, ударили в набат, и колокол на башне загудел в ночи: русские приближаются, спасайтесь! Гул шагов удалился. Тишина. А Владек был мертв. Он лежал в луже крови перед рядами белых церковных скамеек. И этот старый пес Крюгер, должно быть, тоже все видел, сумел раздобыть документ, возможно, он видел и другое, чего доброго, знал и о могиле возле скал?

«Я не могу идти к Гомолле, — подумал Друскат. — Он мне не поверит, никто мне не поверит, меня арестуют, будут допрашивать, будут презирать. Я не могу идти к Гомолле, я должен выиграть время, хотя бы один только день, один час».

«Ты уступишь должность председателя Максу!» — сказал Крюгер.

Друскат со стоном поднялся с соломы и стал отряхиваться. Он хотел выиграть время, выиграть хотя бы минуту, чтобы собраться с мыслями. В страхе он не знал, что делать, на что решиться.

Он не успел еще ничего сообразить, как за спиной старика вырос Макс, затем и Хильда. Друскат подумал: все они наверняка расскажут, как я себя вел в час моего позора. Нужно выиграть немного времени, хотя бы несколько секунд. Обстоятельно, не спеша он принялся застегивать пуговицы на рубашке. Старик, стоя перед ним, неторопливо сложил бумажку и, словно талисман, спрятал ее за пазуху.

Друскат вдруг покачнулся от слабости, потом накинул на плечи куртку. У него было такое чувство, словно он добровольно натянул смирительную рубашку. Времени больше не было, он должен им подчиниться, вынужден уступить. Хриплым голосом он сказал:

«Бери место председателя. Я из Хорбека исчезну».

Он сплюнул Максу под ноги. Но что это, черт побери? Хильда вдруг крепко обхватила его за плечи. Она ведь была с ними в одной упряжке, всегда им подыгрывала! Сегодня днем несла на руке венок, тогда он еще не знал, что предстоят его собственные похороны. Он высвободился из объятий женщины, оторвал ее цепкие руки от своих плеч и с презрением сказал:

«Что вы за люди».

Теперь к Анне, в трактир. Друскат был словно оглушен, он не помнил, как нашел дорогу в трактир, знал только, что теперь он здесь. При виде его Ида взвизгнула и уронила поднос.

«Дура!» — закричала на нее Анна.

Сейчас ему предстояло держать ответ перед Гомоллой и перед крестьянами. Они вскочили со своих мест, и ему снова стало страшно.

«Что я им говорил? Об этом я припоминаю лишь смутно, зато помню, как паршиво я себя чувствовал, помню, как себя вел. Отчаянный геройский жест: я добился этого, Густав; отчаянная ложь: мне нужно чаще видеться со своей женой; отчаянная мольба, прозвучавшая требовательным воплем: неужели никто из вас не хочет войти в мое положение?!

Помню взгляд Гомоллы, он был почти невыносимым, помню гробовое молчание, помню, как в тишине тикали часы, как мучительно медленно тянулось время и как я подумал: «Ты однажды рассказывал, Густав, что опытным палачам для казни требуется всего лишь тридцать секунд, — крепкая рука хватает осужденного, швыряет на плаху, лязг топора — и голова летит вниз, готово. Чего же ты медлишь, Густав?»

Не помню, как долго Гомолла расхаживал взад и вперед по помещению, потом наконец сказал: «Иди домой и заботься о жене».


Друскат не осмелился выйти из трактира через веранду, на улице ему могли встретиться люди из деревни, которые направлялись к Анне Прайбиш, чтобы обсудить и обмыть события дня. Пришлось бы вступать с ними в разговор и отвечать на расспросы: «Друскат, дружище, как тебе удалось, как ты этого добился, давай выпьем за твою победу». Ему не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить. Четверть часа страха, пережитые у Гомоллы, были позади, но теперь он не знал, как его встретят жена и Розмари. Как всегда, ему придется нанизывать одну ложь на другую, возводить целую башню из лжи и все время бояться, что это шаткое сооружение вот-вот рухнет и раздавит его. Он содрогнулся от омерзения к себе, когда на ощупь спускался по лестнице, ведущей к черному ходу. Вон из помещения, на воздух, дышать! Над деревьями мерцала луна. Листья на ветках и кустарники утопали в туманной дымке. Друската мутило. После всех волнений шнапс не пошел ему впрок, его шатало, и, чтобы помочиться, он вынужден был опереться рукой о стену коровника. Во время этой процедуры лоб его приник к прохладной стене строения: более жалкого зрелища мужчина являть собой не может.

Вдруг из темноты послышался голос Анны:

«Хорошенькое дельце, если пьяный мужчина не в состоянии добраться до столба».

Друскат отвернулся от стены и стал возиться со своими брюками, и, хотя он делал это обеими руками, ему лишь с трудом удавалось нащупать пуговицы. Повертев головой, он пытался разглядеть в темноте Анну. Наконец увидел приближающуюся бесформенную тень и теперь в желтоватом свете, падавшем из окна, узнал ее. Голову и плечи Анны скрывала шаль: вечер был холодный. Даниэль заглянул в ее старое бледное лицо, оно напомнило ему лицо монахини. Анна стояла перед ним, словно одна из тех старух на церковных картинах под крестом Голгофы, испытывающих бесконечную скорбь оттого, что они не в силах ничего предотвратить. Но его-то Гомолле пригвоздить к столбу не удалось, он пока еще чувствовал себя свободным человеком. А ведь это самое последнее дело, подумал он, верх унижения, когда мужчина ищет защиты у сердобольных женщин.

Он поддался шантажу и насилию, вынужден был притворяться и отречься от самого себя, ему пришлось лгать, он казался себе до того жалким и ничтожным, что почувствовал вдруг желание обидеть и оскорбить другого человека. Он стоял перед старой Анной, широко расставив ноги и выпятив живот, — брюки он так и не сумел застегнуть. Он знал, сколь непристойно выглядит в этой позе, и с издевкой произнес: