<…> с повязками через плечо “Долой стыд”. Влезали в трамвай…» – занес в дневник 12 сентября 1924 года Михаил Булгаков. Под таким революционным лозунгом узкогрудый коминтерновец Карл Радек провел колонну общества «Долой стыд» по Красной площади. Об этом писали газеты. Дуггур торжествовал. «Комсомольская правда» публиковала статьи на тему «Половой вопрос и комсомол». Когда сексуальная революция стала давать результаты, власти начали ее притормаживать. Издавались популярные брошюры, например «Куда должна направляться половая энергия современной молодежи» некоего А. Тимофеева. Доклад критика Полонского «Массовое упадничество в жизни и литературе в связи с вопросами пола» на диспуте в Политехническом итожил злобу дня: как жить без христианских заповедей, с какой новой моралью?
Одним из поводов закрытия ВГЛК, где власти обнаружили гнездо «чуждых элементов», в 1928 году стало скандальное «дело трех поэтов» (хотя один из них был прозаиком), газетами названное «нэпманской гнильцой», «есенинщиной». Застрелилась из револьвера мужа студентка курсов, комсомолка, изнасилованная, как сообщалось в газетах, тремя сокурсниками, членами РАППа, поэтами Альтшуллером, Аврущенко и Анохиным. Рядом шел Шахтинский процесс, но суд над поэтами, по свидетельству Варлама Шаламова, его затмил.
Москва, пречистенские изгибистые переулки с теснящимися особняками в трескавшейся штукатурке, с перенаселенными квартирами, где уцелевшие «бывшие» ютились бок о бок с действительными и мнимыми победителями, жили не только скудно, но и с ощущением, что переменились понятия добра и зла. В ночи и темных углах действительно властвовала демоническая «госпожа города». По лунной Москве и плутал двадцатилетний поэт:
Я в двадцать лет бродил, как умерший.
Я созерцал, как вороньё
Тревожный грай подъемлет в сумерках
Во имя гневное твое. <…>
И всюду: стойлами рабочими,
В дыму трущоб, в чаду квартир,
Клубился, вился, рвался клочьями
Тебе покорствующий мир.
Но тогда же он заходил в храмы, выстаивал заутрени и вечерни. Те из одноклассников и однокурсников, кто помнил его озорным выдумщиком, стали удивляться слухам о Даниной религиозности. Она казалась вызовом. Священнослужителей отправляли на Соловки, церкви закрывали, бывшие семинаристы сочиняли антирелигиозные брошюры. «Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно Его. Нетрудно понять, чья это работа» – так отметил присутствие в Первопрестольной сил Зла Булгаков в дневнике, оказавшемся на Лубянке.
11. Женитьба на нелюбимой
Одна из намеченных ступенек в последовательном «служении Злу» – женитьба на нелюбимой. Несмотря на мистическое обоснование, женился он словно бы неожиданно для себя. Тем более скоропалительная женитьба удивила семью. Вот как описывала события мама Лиля его брату:
«В институте он познакомился с одной девушкой, виделся с ней на лекциях, бывал у них в доме. Она у нас не бывала; иногда она заходила на минутку за ним, и они уходили вместе. <…> За второй год ученья вызовы участились, причем она совершенно не считалась со временем, она могла прийти и в два и в три часа ночи, поднять его с постели и увести его с собой, ссылаясь на какие-то важные дела. Также постоянно вызывала по телефону, причем из этих разговоров я заключала, что он не очень ею заинтересован, мне даже казалось, что все это неприятно Дане. <…> Вечером сидели мы, читал он мне свою вещь, потом встал так порывисто и вышел, потом входит да прямо ко мне: “Мамочка, я перед тобой очень, очень виноват, простишь ли ты меня когда-нибудь?” – “Дуся, дитя мое, в чем дело?” – “Мамочка, я женился”. – “Милый ты мой, зачем же ты это сделал?” – “Мамочка, так надо было, да мы и любим друг друга”. – “Почему же ты сделал это так, тайком от нас?” – “В церкви во время венчания я почувствовал, что сделал не так, как надо, мне было так тяжело, что тебя не было в церкви, и мне все казалось, что ты войдешь”. Видя его в таком тяжелом состоянии, конечно, я ничего не могла сказать, т. е. что я действительно поверила, что они любят друг друга, но в этом-то и была главная ошибка; конечно, он ее не любил; любила ли она его, не могу сказать. Словом, после всяких перипетий, к концу второго месяца они разошлись. Теперь уже получили гражданский развод, еще остался церковный. Должна сказать, что все это стоило Дане немало сил и нервов…»141
Женился он в конце августа 1926 года. Венчались они в храме Воскресения Словущего на Успенском Вражке.
Родом из Киева, Шура Гублёр училась с ним на Высших литературных курсах и была на год моложе, ей только что исполнилось девятнадцать. С Даниилом ее познакомила, видимо, Муся Летник. Любовь Шуры выглядела, как и каждая первая любовь, сумасшествием. Она преследовала Даниила. Вечерами ехала на 34-м трамвае до остановки «Малый Левшинский» или шла арбатскими переулками к заветному дому. Однажды ходила под окнами любимого по снегу в оранжевых отсветах ламп босиком, заставляя то же делать и подругу, упорно таща ее за собой142. Сопровождала Даниила во всех блужданиях по Москве, заходила с ним во все церкви, в которые влекло Даниила. У нее даже стигматы выступили на руках, вспоминала сокурсница, а Даня все-таки считал ее «неправославной душой». Он не любил Шуру. Но, как в дурмане, неустанно кружил с ней по Москве, все более и более чувствуя себя на пути вниз, в заснеженный лунный сумрак:
Сонь улиц обезлюдевших опять
туманна…
Как сладко нелюбимую обнять,
как странно.
Ослепленной любовью Шуре состояние Даниила было совершенно непонятно. Но она принимала его и не понимая: поэт должен быть необычным. Юная, почти красивая, она верила и не верила в свое счастье. А его задевал другой образ, другое лунное имя.
Настоящим мужем Шуре он так и не стал. Переехав после венчания к ней, жившей в Леонтьевском переулке, Даниил тут же заболел. Заболел детской болезнью – скарлатиной, лежал в жару. Прибежавшая к ним Александра Филипповна немедленно забрала брата домой. Выздоровев, он к жене не вернулся. Предзимняя мрачная, но бодрящая погода, послеболезненная опустошенность принесли какое-то успокоение. Ночами он писал.
После мучительного разрыва с Шурой Даниил не захотел возвращаться на курсы. Огорченная Елизавета Михайловна писала Вадиму:
«Должна тебе сказать, что с Даней ладить нелегко: человек он замкнутый, характер у него упорный, чтобы не сказать упрямый; если что заберет в голову, то переубедить его мало сказать трудно, почти невозможно.
Он решил, что его учение в институте слова, где он учился последние два года и был отмечен профессорами, ему лично для его будущей деятельности ничего не дает, и решил бросить учение. Как мы ни старались общими силами уговорить его этого не делать, все оказалось бесполезно»143.
Дело было не в упрямстве, и домашние, осознав это, не настаивали. Даниил не хотел, не мог встречаться на курсах с Шурой. Ее, ни в чем перед ним не провинившуюся, так получалось, он обманул и оскорбил. Казалось невыносимым видеть ее, объяснять то, что она не понимала, то, что он сам не вполне понимал.
12. Двенадцать Евангелий
В 1926 году в Большом театре поставили оперу Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». 25 мая состоялась премьера. Дирижировал Сук, декорации Коровина, Клодта, Васнецова. Постановка взволновала всю Москву. Критики-партийцы называли оперу «поповско-интеллигентским» «Китежем», призывали: «…никакой беды и ущерба искусству не будет, если государство откажется от богослужебного “Китежа”…» Даниила опера потрясла, оставшись одним из главных русских мифов и образцом мистического искусства. Большой театр для него навсегда связался с этой оперой:
Темнеют пурпурные ложи:
Плафоны с парящими музами
Возносятся выше и строже
На волнах мерцающей музыки.
И, думам столетий ответствуя,
Звучит отдаленно и глухо
Мистерия смертного бедствия
Над Градом народного духа.
Китеж стал для него мистерией не только народа, но и «отдельной души, чья неприкосновенная внутренняя святыня, оберегаемая иерархиями Света, остается недоступной никакому, самому могущественному врагу, уходя в таинственную духовную глубь от любого вторжения, от любого враждебного прикосновения».
У него уже тогда сложилось если и не осознанное понимание, то ощущение, что все переживаемое миром, а значит, и им – мистерия. Блуждания урочьями Дуггура он тоже представляет мистерией, борьбой светлого и темного начал. Эту борьбу, спасение собственной души силами Света он и попытался изобразить в поэме о Дуггуре. Как же ему удалось спастись? «Срывы и падения могут быть и после светлых жизней потому, что просыпается то, что спало при солнечном свете»144, – считал он.
«Да, путь был узок, скользок, страшен, / И не моя заслуга в том, / Что мне уйти из темных башен / Она дала святым мостом». Кто эта Она? Шаги чьих легких гонцов он различает под знаком голубого цветка Новалиса, в октавах Гёте о женственности ангельских сфер, в стихах Владимира Соловьева о Неугасимой звезде, в «Стихах о Прекрасной Даме» Блока и, наконец, в поэме-мистерии Коваленского о Неопалимой Купине? Конечно, это Та, чей образ величался Вечной Женственностью, Мировой Душой и в «Розе Мира» получил имя Звенты-Свентаны.
Коваленский, «семейно» унаследовавший мировидение русского символизма, столь же семейно делился им с Даниилом, воспринявшим предание как свое, кровно близкое. Поэтому в стихах об «отблесках голубого сиянья», освятивших не только его юные метания, но и жизнь, он перечисляет именно то, что было свято мистикам-соловьевцам. Новалис, которого Вячеслав Иванов называл первым предтечей «перед последним проникновением в тайну Мировой Души»145, «Посвящение» к неоконченной поэме «Тайны» и строки в «Фаусте» о вечно-женственном Гёте, «Три свидания» Соловьева, первый том Блока – все это стало для Андреева достоверной реальностью. К чему располагало и то, что не один он в добровском доме жил идеями и представлениями уже ставшего историей и громко заклейменного символизма. Но логично, что в «красной» Москве, принявшей путаницу добра со злом вместе с крикливыми лозунгами и обещаниями земного рая, и его захватил морок подмены. Правда, похожей на ту, что правоверные символисты находили у Блока: Прекрасная Дама обернулась другой – Незнакомкой, Блудницей. А перед Андреевым выросла