Даниил Андреев — страница 29 из 113

Был часом нашей встречи истинной

Тот миг на перевозе дальнем,

Когда пожаром беспечальным

Зажглась закатная Десна,

А он ответил мне, что мистикой

Мы правду внутреннюю чуем,

Молитвой Солнцу дух врачуем

И пробуждаемся от сна.

«Нам свои стихи он читать стеснялся, но охотно читал их отцу», – вспоминала Лидия Протасиевна. С Протасием Пантелеевичем он бродил по берегам Неруссы, беседовать они могли «о неизвестной людям музе», не замечая времени.

Детей в многочадной семье было восемь199: четверо сыновей, столько же дочерей. Все унаследовали и отцовскую жизнестойкость, и тягу к искусству. Подружился Даниил со старшим сыном Протасия Пантелеевича – Всеволодом, его ровесником200. Всеволод вначале пошел по отцовским стопам, стал художником, но страсть к истории, к археологии перетянула. В хождениях по окрестностям Всеволод, как и его младшие братья – Анатолий, увлеченный фотографией, Олег, бывший еще школьником, захватив удочки, не раз сопровождали Андреева. Бывало, вечером выходили из Трубчевска, чтобы перед рассветом выйти к прячущимся за чащобой Чухраям и встретить рассвет на Неруссе.

Левенки видели в Данииле не только высококультурного столичного молодого человека. При всей скромности и застенчивости, необыкновенность, даже таинственность сквозила в его облике – высокий, худой, с густой от загара смуглотой, большелобый, с ясными и лучистыми глазами. Манера говорить резко отличалась от трубчевского выговора. Бросалась в глаза Левенкам его неприспособленность к практической жизни. Казалось смешным, что он пытался, обжигая пальцы, испечь на огне свечи яйцо, что, отправившись на базар за пшеном, принес проса. Но неудачные походы на Ярмарочную площадь остались стихами:

Мимо клубники, ягод, посуды,

Через лабазы, лавки, столбы,

Медленно движутся с плавным гудом,

С говором ровным

           реки толпы:

От овощей – к раскрашенным блюдам,

И от холстины —

           к мешкам

                      крупы.

Олег Протасьевич рассказывал: «Мы пошли на Жерено озеро – я, Анатолий и Даниил Леонидович. Говорили на какие-то философские темы. И тут, когда я спорол какую-то чушь, он мне сказал: “Олег Протасьевич, вы ошибаетесь”. И я, мне было лет пятнадцать, был поражен, что он назвал меня на “вы” и по отчеству».

Анатолию Протасьевичу помнилось другое. «Было, Даниил – дурачился. Он начинал: “Подумай, лягушатница – Гоголь, залив Десны, Нерусса – тоже мне красавица – там ни мостов, ни людей нет…” Вот на эту тему он и дурачился. Можно себе представить, Даниил дурачился? Но это было. С маршалом Жуковым я на ты был. И с Даниилом на ты». Но Анатолий Протасьевич помнил и то, что походка у Андреева была, когда он выходил с посошком в путь, апостольской. Таким и запечатлел: на мутноватой любительской фотографии – высоколобый юноша-странник с мешком за плечами, в подпоясанной светлой рубахе с отложным распахнутым воротом.

Старшая в семье Евгения преподавала астрономию. Она окончила трубчевскую гимназию, много читала, писала стихи, знала языки – немецкий и французский, изучала польский, читала по-польски романы Сенкевича. Увлекалась предметами романтическими – астрономией и поэзией. Она и стихи писала о звездах:

Орион и Сириус выходят

На охоту в звездные поля.

С их очей застывших глаз не сводит

Зимней ночью мертвая Земля…

В ее альбоме, куда она с девичества переписывала стихи, под инициалами Д. Л. А. записано стихотворение, в котором угадывается интонация Даниила Андреева. Оно посвящено ей:

Снова шторы задвинуты вечером темным и хмурым,

И у книжных томов

Вновь зажегся во тьме синеватый цветок абажура,

Чародей моих снов.

Вот по узкой тропинке иду, и весь мир мне отрада.

Раздвигаю кусты.

За калиткою ветхой широкие яблони сада,

Синь июля и ты.

Возможно, ей же посвящено стихотворение «Звезда урона»:

Из сада в сад бесшумно крадусь…

Все теплой ночью залито,

И радость, молодую радость

Не разделил еще никто.

Одно лишь слово прошептала;

А за плечом ее, вдали,

Звезда Антарес колдовала

Над дольним сумраком земли.

5. Уицраор

В августе 1931 года Андреев бродил заросшими берегами Неруссы, а в Москве готовили к взрыву храм Христа Спасителя. Ободрали золотой купол – металлический каркас решетчато чернел, над ним еще вились птицы, но опасались садиться. Сбивали украшавшие храм горельефы. Сбили и «белого старца», с руками «поднятыми горе», ставшего для него образом самого храма:

На беломраморных закомарах,

С простым движеньем воздетых рук,

Он бдил над волнами улиц старых,

Как покровитель, как тайный друг.

Храм начали взрывать 5 декабря в 12 часов дня. После первого взрыва рухнул только один из четырех пилонов, поддерживавших купол. Через полчаса прогремел второй взрыв, потом еще, пока не обрушились стены, могучие остатки которых остались торчать в кирпичных россыпях. Но ненадолго, на месте храма должен был строиться гигантский Дворец советов.

В этом году он продолжал писать «Солнцеворот». И то, что совершалось в продолжавшуюся эпоху «великого перелома», входило в стихи спондеическими барабанными ритмами.

И вот,

штормом взмыло:

– Ура, вождь!

Ура! – <…>

Бренчат

гимн отчизне…

Но шаг

вял и туп.

Над сном

рабьей жизни,

Как дух,

Черный Куб.

Этот «Праздничный марш» завершен в 1950-м, в тюрьме. Маршевый минор тревожен, несмотря на гротескную патетику «фальшивых гимнов». Поэту отчетливо слышно все страшное, что таится за напором лозунгов и призывов.

В том же 1931-м из Магнитогорска, год с лишним проработав прорабом, в Москву вернулся Александр Добров, поселившийся на Плющихе. Он с трудом вырвался с ударной стройки, где, как ему показалось, строители жили немногим лучше египетских рабов. Вернулся, переболев энцефалитом, приступы которого мучили его всю жизнь.

В начале 1932 года Андреев впервые решился пойти на службу. «…Я поступил на работу на Москов<ский> завод “Динамо”, в редакцию заводской многотиражки “Мотор”, где работал сначала литературным правщиком, потом зав. соцбытсектором газеты. На службе пробыл всего около двух месяцев и ушел по собственному желанию, не найдя в себе ни малейшей склонности не только к газетной работе, но и вообще к какой бы то ни было службе. Больше я не служил нигде и никогда», – лаконично сообщает он в автобиографии.

В те годы завод, соседствующий с Симоновым монастырем, разоренным и теснимым возводящимся дворцом ЗЛК, был одним из самых известных в Москве, он с дореволюционных лет выпускал электродвигатели. А в том году на «Динамо» готовился выпуск первых советских электровозов. Завод расстраивался, работало на нем больше пяти тысяч человек. Издававшаяся на заводе с 1927 года многотиражка выполняла, как и полагалось, свою задачу – пропагандировать «партийную линию среди широких масс динамовцев», и в ней звучали те же фанфары, что и в больших газетах. Выпускали газету три человека. Работал при редакции литкружок.

Причиной увольнения, по рассказу вдовы поэта, стало вот что. В газету приходили заметки и письма на антирелигиозную тему. Тема была актуальной. Среди «антиобщественных центров» бывшей Симоновской слободы, ставшей Ленинской, партийными пропагандистами в первую очередь назывался Рогожско-Симоновский монастырь, и только потом перечислялись винное отделение местного кооператива и пивная. Монастырь взорвали, храм Рождества Богородицы, несмотря на робкие протесты верующих, закрыли. Завод расширился за счет церковной территории, а позже над упокоением иноков Осляби и Пересвета заработали станки. Письма рабкоров, вместо того чтобы готовить к публикации, Андреев складывал в нижний ящик стола. Но «Союз воинствующих безбожников» действовал, рабкоры «Мотора» не покладали рук. И когда ящик переполнился – подал заявление об уходе. Работать в газете не только в те годы, но и позднее можно было или уверовав в передовое учение, или научившись двоемыслию. Но, уйдя из многотиражки, в письме брату он признавался: «Эта работа, главное – завод и его жизнь – дали мне очень много»201. Знакомство с большим заводом, с его механическим, но осмысленным ритмом, с мастерами-станочниками, работавшими здесь еще до революции, каким бы коротким ни было, открыло сторону жизни, пречистенскому юноше малознакомую. В строфах его «Симфонии городского дня» отозвались эти зимние месяцы:

Еще кварталы сонные

дыханьем запотели;

Еще истома в теле

дремотна и сладка…

А уж в домах огромных

хватают из постелей

Змеящиеся, цепкие

щупальцы гудка.

Упорной,

хроматическою,

крепнущею гаммой

Он прядает, врывается, шарахается вниз

От «Шарикоподшипника»,

с «Трехгорного»,

с «Динамо»,

От «Фрезера», с «Компрессора»,

с чудовищного ЗИС.

К бессонному труду!

В восторженном чаду

Долбить, переподковываться,

строить на ходу.

Законы заводского производства и пропагандистский натиск в год завершения первой сталинской пятилетки под станочный гул и гром рождали в нем ощущение «стального сверхзакона», управляющего происходящим. Тогда же пришло видение чудовища со странным скрежещущим именем, олицетворяющего беспощадную государственную волю.

«В феврале 1932 года, в период моей кратковременной службы на одном из московских заводов, – рассказывает он в «Розе Мира», – я захворал и ночью, в жару, приобрел некоторый опыт, в котором, конечно, большинство не усмотрит ниче