Даниил Андреев — страница 3 из 113

Тяжесть и болезненность переживаний сказались на сыне. Он любил его с какой-то тревожностью.

Леонид Андреев называл себя писателем-мистиком. В одном из первых его литературных опытов, в сказке «Оро», шла речь о мрачных демонах в надзвездных пространствах и светлых небожителях, ангелах, о гордыне зла и всепрощении любви. И позже метафизический, мистериальный пафос не исчезал. В этом он все дальше расходился с Горьким, называвшим мистицизм «серым киселем». «Долго, очень долго путался я в добре и зле. Был христианином недолго; был буддистом, ницшеанцем (еще до Ницше), язычником…»27 – признавался Андреев. Поиски «истинной цели» мучили его до последних дней. Георгий Чулков, вспоминая, писал, что у него «был особый внутренний опыт, скажем “мистический” <…> но религиозно Андреев был слепой человек и не знал, что ему делать с этим опытом»28. Чулков, придя от невнятицы «мистического анархизма» к православию, мог бы говорить о слепоте многих из своего литературного поколения, не исключая себя.

Мистические озарения Даниила Андреева связаны и с «внутренним» религиозным опытом отцовского поколения, и со слепотой его блужданий. Сходство с отцом в некоторых чертах характера, привычках, взглядах тоже заметно, все больше обнаруживаясь с годами.

Сына он увидел в мае 1907-го, хотел забрать к себе, но этому воспротивилась Бусенька. Даниил остался у Добровых. Несколько дней Леонид Николаевич провел на даче Добровых в Бутове, гуляя среди знакомых берез, привыкая к Данилке. Побывал на Новодевичьем. В одном из писем довольно сообщал: «Данилочка выглядит хорошо, очень веселый, на меня смотрит и удивляется»29.

В октябре снова приехал в Москву: в Художественном театре готовилась постановка «Жизни Человека». Пьеса была последним сочинением, написанным при жизни жены, как он говорил, вместе с ней. Ей, называемой им «тихий свет мой», он читал, будя под утро, написанные ночами сцены. И не мог забыть тех осенне-черных берлинских ночей.

Жена Бунина вспоминала те дни: «Кто-то спросил Андреева, почему он сегодня не в духе?

– Я только что от Добровых. Видел сына, который все чему-то радуется, улыбается во весь рот.

– Но это прекрасно, значит, мальчик здоров, – сказала я.

– Ничего прекрасного в этом нет. Он не имеет права радоваться. Нечего ему быть жизнерадостным. Вот Вадим у меня другой, он уже понимает трагедию жизни»30.

Трагедии начавшегося века достало всем, не только обоим братьям. Но горшее выпало Даниилу. Русскую трагедию он пережил, не избежав ни тюрьмы, ни сумы, как метаисторическую, вселенскую. А в том ноябре ему только исполнился год, он был окружен любовью и доверчиво улыбался. Улыбался и невеселому отцу.

В цикле «Восход души», в котором Даниил Андреев с кем-то спорит: «Нет, младенчество было счастливым…» – отец присутствует неспокойной тенью: «Он мерит вечер и ночь шагами, / И я не вижу его лица».

Так отец и присутствовал в его жизни, незримо, но шагающий рядом, погруженный в свои видения, тревоги, писания.

4. Добровы

Доктор Добров был близким другом Леонида Андреева. Когда-то в дневнике он написал о Доброве: «…он правдив и, кроме того, умен – раза в 1½ больше меня»31, – и мнения этого не изменил. В одну из последних встреч, даря издание драмы «Мысль» помнившему ее неудачную мхатовскую постановку другу, надписал: «Светочу медицины, пирамиде знания, Хеопсу глубокомыслия, ангелу кроткой благодати, дорогому ханже Филиппу Александровичу Доброву с чувством необыкновенной солидарности преподносит любящий Джайпур, в земной жизни более известный под именем Леонида Андреева. Дорогой Филипп! Ты помнишь, как мы с тобою, быв еще холостыми обезьянами, прыгали по веткам в лесах Индии, и ты еще прищемил хвост?»32 Конечно, Индия, и даже хвост – это слова из Даниилова детства. Хвост… да, хвост мечтал отрастить сам Даниил, и дядя, прописавший худенькому племяннику, садившемуся за стол без всякого аппетита, лечебные, но горькие капли, убедил его, что это капли «хвосторастительные». «Однако для того, чтобы отрастить хвост, капель было недостаточно, следовало еще и хорошо себя вести, а вот это-то у живого и шаловливого мальчика никак не получалось. И появлявшийся, по словам дяди, росточек хвостика исчезал из-за очередного озорства»33.

После окончания Московского университета Добров всю жизнь – почти пятьдесят лет – проработал в 1-й Градской больнице, и в Москве его знали, как говорится, все. Гиляровский вспоминал, как Добров поселился в меблированных номерах на Лубянке, где традиционно останавливались тамбовские помещики. И Филипп Александрович приехал из Тамбова. Но его отец был не помещик, а известный тамбовский врач, дослужившийся до действительного статского советника. По преданию, отца хоронил весь город. Говорили: «Умер Добрый доктор».

Когда в декабре 1906-го Даниила привезли в семью Доброва, он снимал квартиру в доходном доме купца Чулкова на Арбате, на углу Спасопесковского переулка. Около 1910 года семья переехала в Малый Левшинский, сняв квартиру побольше.

Живой, в семейном кругу добродушный, к сорока годам располневший, Добров жил среди литераторов, художников, музыкантов, артистов, часто бывших не только знакомыми доктора, но и пациентами, хотя многим казалось, что его призвание вовсе не медицина. В арбатских и пречистенских переулках издавна селилась московская интеллигенция. И у нее, да и у всей Москвы сложившаяся за многие годы репутация доктора была непререкаемой: безошибочный диагноз, умелое лечение, внимательность. В приемные дни выстраивалась большая очередь. Его любили. В послереволюционные голодные годы, и позже, по праздникам, «благодарные пациенты передавали добротные продовольственные подарки. <…> Откуда это… подносилось семье, так и не удалось выяснить. Делалось это молниеносно. Звонок. В открытую дверь просовывались корзины и букеты цветов…»34.

В просторном кабинете доктора с внушительными книжными шкафами и мягкими диванами, где он принимал больных, стоял бехштейновский рояль. В доме чуть ли не ежевечерне слышалось темпераментное музицирование хозяина. Бывало, появлялся друживший с доктором Игумнов, и они играли в четыре руки. Не чужд был Добров и литературе. Леонид Николаевич, в свояке души не чаявший, читал ему свои рассказы, прислушивался к его замечаниям. Для участников «Сред», проходивших не только у Телешова, но бывало, что и у Добровых, доктор был своим человеком. Членами этих писательских собраний были коллеги-медики Вересаев и Голоушев (Сергей Глаголь). Дружил с Добровыми Борис Зайцев. Жена Бунина запомнила андреевское чтение пьесы «Царь-Голод» у Добровых.

До смерти Александры Михайловны, живя в Москве, Андреев с Добровыми не расставался. Вместе они живали и на даче – в незапамятном Царицыне, потом в Бутове. Позже не раз проводили Добровы лето рядом с Андреевыми в Финляндии. За сына, отданного в руки Лилички, как он называл Елизавету Михайловну, он был спокоен.

Даниил считал Филиппа Александровича и Елизавету Михайловну своими приемными родителями. Дом в Малом Левшинском переулке родным домом, помнившим всю его жизнь. В тюрьме написано стихотворение «Старый дом», посвященное памяти дяди:

Два собачьих гиганта

Тихий двор сторожили,

Где цветы и трава до колен,

А по комнатам жили

Жизнью дум фолианты

Вдоль стен.

Игры в детской овеяв

Ветром ширей и далей

И тревожа загадками сон,

В спорах взрослых звучали

Имена корифеев

Всех времен.

А на двери наружной,

Благодушной и верной,

«ДОКТОР ДОБРОВ» – гласила доска…35

Дом был неказистым, двухэтажным, в советские времена темно-коричневого цвета, с деревянным вторым этажом и действительно старым, по преданиям, пережившим наполеоновскую оккупацию. Но на самом деле пожар 1812 года пережил стоявший рядом большой усадебный дом, а дом, в котором жили Добровы, построен в 1832 году. Перед революцией им владел тайный советник и сенатор Рогович. Квартира Добровых до революционных уплотнений занимала весь первый этаж, в ней было девять комнат и кухня в подвале, куда шла крутая лестница – четырнадцать ступеней. В квартиру вела высокая дверь справа, с медной табличкой. В переулке, уютном, старомосковском, с распахнутыми летом окнами, с бузиной и сиренью во дворах и палисадниках, веяло провинцией. Обширный двор за домом, с могучими деревьями и еще с двумя старинными особняками поодаль, помнящими, как эти деревья вырастали. В соседнем, с мезонином в три окна, когда-то жил старик Аксаков. Память об этом не исчезла:

Еще помнили деды

В этих мирных усадьбах

Хлебосольный аксаковский кров.

Хлебосольством запомнился всем и добровский кров, не только с «мировыми темами, спорами, именами и разговорами», но и с обедами, чаем, завтраками, внеочередными сливками, кефирами, квасами из экзотического гриба… С кухней в подвале, где «беспрерывно что-то варят, жарят, приготавливают, разогревают, прихолаживают льдом»36, откуда неслышно подают Настасья, Леночка, Юзефа…

В доме всегда присутствовала молодежь. Она появлялась вместе со старшей дочерью Добровых, Шурой, с нею врывались в дом все новые веяния.

Шура Доброва училась в драматической школе МХАТа вместе с тихой Аллой Тарасовой, с которой ее познакомила давний, с 1910 года, друг Добровых Вавочка – Варвара Григорьевна Малахиева-Мирович. А в 1915 году подружилась она и с девятнадцатилетней Ольгой Бессарабовой, приехавшей из Воронежа. Красавица Шура, высокая, стройная, с темными косами до колен, несмотря на явное дарование актрисой не стала – не смогла преодолеть страха сцены. Это выяснилось на выпускном спектакле по пьесе Гиппиус «Зеленое кольцо» и долго ее мучило. Увлечения Шуры были высокими: она затевала «спиритические мистерии», переводила «Цветы зла» Бодлера, бывала на выступлениях Бальмонта, слушала, как Брюсов читал о микенской культуре и Атлантиде. Как вспоминала о ней тогдашней Ирина Муравьева, дочь друзей Добровых: «Шура была очень интересной барышней, с претензиями на оригинальность. Например, чтобы ее лоб казался выше, несколько выбривала волосы надо лбом. Шокировала соседей и родителей тем, что танцевала танго: “Знаете, Шура Доброва танцует т-а-н-г-о…” Тогда считали, что это наполовину неприличный танец»