Даниил Андреев — страница 32 из 113

Ярко-белых церквей над обрывами стройные свечи,

Старый дуб, ветряки —

О, знакома, как детство, и необозрима, как вечность,

Эта пойма реки.

Но вряд ли странствия стали темой «Дневника поэта», скорее о нем можно судить по другому стихотворению, помеченному 1932 годом и включенному в «Материалы к поэме “Дуггур”», где в мистической теме слышится всезахватывающая тревога:

И имя твое возглашали

Напевом то нежным, то грубым

Вокзалов пустынные трубы —

Сигналы окружных дорог,

И плакали в черные дали,

И ластились под небесами,

И выли бездомными псами —

В погибель скликающий рог.

Эпиграф к этим строфам строка Гумилева «Темные грезы оковывать метром…». «Темные грезы» не оставляли Андреева, но, входя в стихи, освобождали душу от сумрака, осветляли ее. Еще и поэтому он считал стихи самым лучшим в себе.

Малахиева-Мирович в дневнике (22 июня 1932 года) решила для будущего биографа поэта «набросать трагический профиль» своего «юного друга» той поры – «мечтательный, гордый и такой мимозный, такой “не для житейского волненья, не для корысти, не для битв”. Мечта. Гордыня. Уязвленность. Острый, беспощадный анализ и детская наивность суждений, навыков, поступков (иногда). Юмор, смех и под ним – мрачная безулыбочность. Жажда дерзания, любовь к дерзанию и страх перед жизнью. Наследие отца, Л. Андреева, – беспокойный дух, фантастика, страстность, хаотичность. От матери – стремление к изяществу, к благообразию, к жертвенности. Чистота, наряду с возможностью тяжелой, может быть даже инфернальной, эротики. Талантливость в ранние годы, почти Wunderkind, потом некоторая задержка роста, трудность оформления. С 23–24 лет определяется его лицо в творчестве: горячий пафос мысли, взор, жаждущий внемирных далей, повышенное чувство трагического, отвращение ко всему, что не Красота, крайний индивидуализм, одиночество духа и вера в конечную мировую гармонию»212.

Осенью он писал брату: «Шура с мужем просидели лето в Москве. Зять очень много работает – больше, чем позволяет здоровье, – но они надеются, что эта работа в скором времени даст им возможность пожить некоторое время, ничего не делая и отдыхая где-нибудь на природе»213. Обо всем было не написать. Коваленский решил, что литературные воспарения небезопасны. Но не зря он учился у отца русской авиации. В автобиографии Коваленский писал о тогдашних занятиях: «…с конца 1930 года я все более и более втягивался в работу над конструкциями авиационных двигателей, моделей и полуфабрикатов. С 1931 года начал работать в Комитете по оборонному изобретательству при ЦС ОАХ СССР, затем в Авиатресте, конструктором-консультантом, а с 1933 года – по организации новых производств в Исправительно-трудовых колониях, где проработал до 1938 года (УНКВД)». Тогда Малахиева-Мирович сокрушалась, что «крупный поэт» – «начальник тюрьмы в Калуге»214.

«Александр Викторович писал стихи, делал модели самолетов, которые летали по нашему длинному коридору»215, – вспоминала Межибовская. С авиамоделированием он познакомился у Жуковского, еще в 1910 году организовавшего первые в России соревнования летающих моделей. В начале 1930-х авиамодельные кружки появились повсюду. Аэропланы, известные по именам герои-летчики, дальние перелеты стали советской романтикой. У Юрия Крымова, видевшего модели Коваленского в коридоре добровской квартиры, в «Танкере “Дербент”» один из персонажей увлекается авиамоделями. Александр Викторович на романтические запросы современности отвечал не без практицизма.

Даниил, размышлявший об иных небесах, где самолеты не летают, писал брату о воображаемых прогулках по Парижу, попасть куда, как он пять лет тому назад надеялся, ему не было суждено: «Сейчас, наверно, у вас прекрасная осенняя погода, и вы иногда ходите гулять в Bois dе Меudon. Ты, наверно, удивишься, откуда я могу знать такие подробности. А вот откуда. Я недавно рассматривал атлас Маркса; там есть карта парижских окрестностей; я нашел Сlamart и выяснил, что в двух шагах от вас находится большой парк, и вряд ли вы никогда не пользуетесь его близостью. Знаю и кое-что другое, например, что в Париже вы ездите на трамвае через porte Montrong. Интересно, какой № трамвая?»216

Государство следило за гражданами. 27 декабря 1932 года ввели отмененные революцией паспорта. Правда, крестьянам их не выдали. А выдавая москвичам, решали, кого оставить в столице, а кого выселить. Коснулось это и дома в Малом Левшинском. Только что, в мае, вышедшая замуж за соседа Добровых Анна Сергеевна Ламакина вспоминала: «Рядом с нашей комнатой жили Шахмановы – Яков Николаевич и его жена Вера Александровна. Это были добрые хорошие люди, но глубоко несчастные. Вера Алекс<андровна> была тяжело больна. Яков Ник<олаевич> работал и нес всю тяжесть забот о своей семье. Однажды, придя домой, я застала эту семью в ужасном положении. В то время в Москве проходила паспортизация, и большое количество людей лишилось московского паспорта и подлежало выселению. Такая участь постигла и их. Какую глубокую веру, какое терпение и покорность показали эти люди во время тяжелого испытания. Старый Яков Ник<олаевич> с совершенно больной женой должны были выехать из Москвы куда-то…»

Возможно, именно Шахманов, умерший в Малом Ярославце, и есть тот «член комиссии по исследованию царских усыпальниц» в Петропавловской крепости, который поведал Андрееву о том, что гроб Александра I оказался пустым, о чем рассказано в «Розе Мира». Вдова поэта передавала с его слов, что очевидцем вскрытия императорской гробницы был сосед Добровых, что фамилия его начиналась на Ш.

10. Письма 1933 года

Следующий год принес худые вести из Трубчевска. Туда дошел голодомор. Весной пришла большая вода, летом зарядили дожди. «Что посеяли – всё отмякло», – говорили деревенские, голодавшие и умиравшие. «В Трубчевск мне в этом году уехать, видимо, не удастся, – писал он в апреле Рейнфельд. – Оттуда приходят ужасающие письма, там жестокий голод. Семья из 5 человек живет на 100 р. в месяц, в то время как хлеб стоит 120 р. пуд. Люди не видят всю зиму не только хлеба, но даже картошки. В день варится 5 бураков (по бураку на каждого) – и это всё. А ведь там дети! Удалось тут организовать регулярную отправку посылок, но это, конечно, кустарщина, да и не знаю, долго ли мне удастся продолжать в том же духе…»217 Посылки посылал голодающим не только он. Той же весной в доме Киселевых на Зубовском бульваре, куда изредка заходил Даниил, на обеденном столе раскладывалась груда мешочков, пакетов, кульков, а на стульях стояли ящики для посылок. «Мелитина Григорьевна (мать), Зоя и Катя деловито упаковывают продукты – отправляют одиннадцать посылок на Украину»218. А газеты в эти апрельские дни, когда он беспокоился о трубчевских друзьях, восхищались подвигом летчиков, спасших челюскинцев. О голоде помалкивали.

Семье Левенков приходилось туго. Старшие дети жили самостоятельно, но младшие еще ходили в школу, а главному кормильцу, Протасию Пантелеевичу, было уже под шестьдесят. В трудах и заботах, он держался бодро, приговаривал: «Когда тебя припечет, тогда вволю нафилософствуешься». Философствовать приходилось частенько. Зарабатывал он после революции не только преподаванием, но и тем, что писал портреты вождей: спрос на них возрастал, некоторые лица менялись – Троцкого и Бухарина сменили Молотов и Каганович. Как-то получил за очередной ленинский портрет фунт пшена и две иссохших тарани, в голодное время это считалось заработком.

Даниил не смог поехать не только в Трубчевск, но и в Ленинград. Евгении Рейнфельд он доверительно писал:

«Вот опять идет весна, и опять дух непокоя заставляет по ночам путешествовать… по атласу, – за невозможностью лучшего. Целыми часами сижу над картами Индии, Индокитая, Малайского архипелага. Кстати, Женя, почему мы, русские, создавшие такой великолепный язык, так осрамились с названиями и именами? Посмотрите на Запад: Нюрнберг… Равенна… Рио-Жанейро… Руан… – Оглянешься на Восток: Гвалиор… Рангун… Айрэнг-Даланг, Бенарес… А у нас: Рыльск! Скотопригоньевск! Вокса!! Икша!!! В чем же дело?! Из каждого названия глядит хулигански ухмыляющаяся, хамская рожа. Или я необъективен и слишком уж поддался отвращению, которое так долго росло и так заботливо вскармливалось прелестями окружающей обстановки?

Идут нескончаемые будни. Пишу книжку для Энергоиздата: серия биографий (для юношества) ряда выдающихся ученых и изобретателей, начиная с Архимеда. Это было бы интересно, если бы дано было время (и задание) писать серьезно, основательно изучая эпохи и личности. Но мне дано время только до 1 июля, а книжка в 6 листов; к тому же материалов мало и доставать их трудно. <…>

С деньгами туго, поэтому приходится брать и работу диаграммно-чертежного характера. Ею загружены вечера и читать почти не хватает времени. Но все же прочел недавно очень интересную книгу, одного из крупнейших современных астрономов сэра Джемса Джинса “Вселенная вокруг нас”. Это описание вселенной с точки зрения последних научных теорий. Страшно интересно!

<…> На лето поеду, кажется, под Москву, в Калистово (недалеко от Хотьково) – там будет жить Нелли Леонова (Вы ее немного знаете) и зовет к себе погостить июль»219.

Переписка с Рейнфельд была ему интересна не столько общими воспоминаниями, сколько интересами. Она занялась арабским языком, и он спрашивает, ссылаясь на недоумение Коваленского: «Почему Вы взяли именно арабский, а не персидский или санскрит?»220 (Рейнфельд потом окончила иранское отделение ЛГУ и преподавала как раз персидский язык.) Их объединяла тяга к тайнам Востока. Этими тайнами, как и любовью к восточным языкам, ее навсегда увлек Федор Ростопчин (был ли с ним знаком Андреев – неизвестно). Именно ей он подробно описал открывшееся на Неруссе. Имея в виду темы такого рода, обсуждавшиеся им далеко не с каждым из друзей, он собирался поговорить с ней в Ленинграде. Там же в те годы жила другая его подруга детских лет, учившаяся с ним еще у Грузинской, – Татьяна Оловянишникова, вышедшая замуж и ставшая Морозовой. В Ленинград она переехала с мужем и двумя дочерьми после нескольких лет работы на Чукотке.