Даниил Андреев — страница 35 из 113

Сложное, странное и трагическое явление русской современности – Даниил. Отцовская наследственность – зачарованность неразрешимыми загадками бытия, влечение к недостижимому, пафос ибсеновского одиночества (бессознательного, может быть). “Во мне – сила, я хочу быть один”. Это одна сторона его существа. Другая – смиренность, склонность к самобичеванию. Свободолюбие. Жажда подвига. Культ героя. И тут же детскость. И оранжерейность. И нет женщины рядом. “Душой дитя (как большинство поэтов), судьбой – монах”.

Лирика Даниила искренна, возвышенна, грустна. Родственность с Максом Волошиным. Недаром его так тянуло в Коктебель, и недаром он приехал оттуда, переполненный встречей с М. Волошиным – с умершим как с живым»235.

Через два месяца, посылая вдове поэта новый вариант стихов, посвященных Волошину, и еще два коктебельских стихотворения, он писал:

«Что казалось возможным в Коктебеле, под непосредственным обаянием творчества и личности Макс<имилиана> Алекс<андровича>, то оказывается вовсе нелегким делом здесь, в Москве, где в представлении партийно-литературных кругов имя Волошина ассоциируется прежде всего с мистикой и с “весьма сомнительной” политической позицией. Прибавьте к этому, что идиотское убийство Кирова сильно изменило общую, так сказать, литературную конъюнктуру. Вот почему я не могу написать Вам ничего обнадеживающего».

Писал он и о своих делах:

«Работать приходится очень много, а с Рождества до мая даже придется засесть и не разгибая спины корпеть над диаграммами и таблицами по 14–15 часов в день, – то есть на несколько месяцев совершенно вычеркнуть себя из всякой жизни…

Все-таки за ноябрь и декабрь мне удалось писать – урывками, по ночам, иногда даже в трамваях! В результате я привел в порядок около десятка коктебельских стихотворений и написал не очень большую, но очень для меня важную поэму. Переслать ее Вам нет возможности, поэтому ограничусь пока 3-мя коктебельскими стихотворениями.

Стихотворение, посвященное Максимилиану Александровичу, Вы знаете, но я его несколько переделал, особенно конец, который меня не удовлетворял еще и в Коктебеле, “могила-колыбель” – образ слишком уж использованный, не свежий»236.

Много работать приходилось из-за того, что надежды на гонорар за книгу, запрещенную Главлитом, рухнули.

1 декабря страну потрясло и озадачило убийство Кирова. Обсуждали убийство и у Добровых. В 1948 году во время следствия эти разговоры всплыли. По крайней мере, в протоколе допроса Андреева в Лефортове есть такое показание: «Коваленский, будучи особенно озлоблен против Сталина, в 1934 году после убийства Кирова заявлял, что покушение на Кирова не дало ощутимых результатов и не смогло вызвать изменений в стране. Если уж жертвовать собой, говорил Коваленский, так надо было стрелять в Сталина»237. Но ходили слухи, особенно в Ленинграде, о том, что за покушением стоят и НКВД, и Сталин. Словно бы заранее готовясь к покушению, советская юстиция мгновенно внесла изменения в уголовно-процессуальные кодексы, принятые «Постановлением ЦИК и СНК СССР» в тот же день. Изменения касались «дел о террористических организациях и террористических актах против работников советской власти». Пункты были следующими: «1. Следствие по этим делам заканчивать в срок не более десяти дней. 2. Обвинительное заключение вручать обвиняемым за одни сутки до рассмотрения дела в суде. 3. Дела слушать без участия сторон. 4. Кассационного обжалования приговоров, как и подачи ходатайств о помиловании, не допускать. 5. Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора».

Часть пятаяМонсальват. 1935–1936

1. «С черным дулом бесчестного века…»

16 января 1935 года в Ленинграде Военной коллегией Верховного суда были осуждены Зиновьев, Каменев и 17 их подельников, обвиненных в убийстве Кирова. В августе 1936-го Каменева с Зиновьевым судили вновь, теперь за участие в «троцкистско-зиновьевском» «Объединенном центре» и казнили. Конфискованное имущество репрессированных, хранившее следы чьей-то разбитой жизни, тут же распродавали специальные магазины. Попадался здесь и фарфор из царских сервизов, и мебель из дворянских особняков, доставшиеся новым правителям.

Еще летом 1934-го арестовали соседей Добровых, братьев Ламакиных. История ареста такова. У братьев были приятели, тоже два брата – Владимир и Алексей Прибыловы. Владимир подрабатывал сторожем в консерватории. Как-то на концерте ожидали Сталина. И Владимир спросил: «А что, Сталин приедет с охраной?» Всех друзей задавшего вопрос арестовали. Судили их за подготовку террористического акта против вождя. Братьев Прибыловых расстреляли, Василий Ламакин получил пять лет Беломорканала, Николай угодил на Соловки и в 1937-м был расстрелян. Жена младшего Ламакина вспоминала:

«С этого дня начались наши страдания, наши тяжелые испытания. Передачи в тюрьму, свидания через решетку, ожидания этапа – заполняли всю жизнь…

Увидя меня на улице, знакомые переходили на другую сторону. Редко кто-либо заходил ко мне…

Добровы переживали со мной мое горе. Я приходила домой с работы, оставалась одна в комнате, топила печку в своей одинокой холодной комнате… Растапливая печку, я смотрела на огонь, сердце стонало в одинокой муке, слезы лились из глаз. <…> В такие минуты приходила Елиз<авета> Мих<айловна>, обнимала меня и настойчиво уговаривала прийти к ним. Я шла к ним, садилась за их большой семейный стол, согревалась их уютом и любовным отношением ко мне. Однажды сестра Елиз<аветы> Мих<айловны> – Екат<ерина> Мих<айловна> позвала пойти с ней ко всенощной. Мы стояли в церкви с нею рядом, помню ее старое измученное лицо, у нее ведь так много было в жизни своего страдания и горя…»238

И все же бывали праздники. Блины на Масленицу. «Щедрые, с икрой и сметаной. И до отвала. Говорили о культе солнца, о Даждьбоге и ели, ели с энтузиазмом. Особенно Даниил весь сиял застенчивой чувственной радостью»239. За длинным столом вечерами засиживались гости. Впрочем, все послереволюционные годы, вплоть до ареста младшего поколения добровского семейства, были наполнены своими и чужими несчастьями. Но дом хранил традиции. «Угощение всегда было очень скромное: какие-нибудь бутерброды, сухарики, чай, – вспоминал Василенко. – …Руководил всем его родственник, переводчик Коваленский. А Даня сидел молча, говорил, при мне во всяком случае, редко и ни в каких спорах участия не принимал. Потом он мне делал знак глазами, мы уходили к нему, и Даня обычно читал мне стихи»240. Стихи одухотворяли жизнь, давали ощущение внутренней свободы. Ища откровений в звездном небе и в молитвенной сосредоточенности, он воспринимал сегодняшний день в ином масштабе, чем окружающие. Поэтому в стихах его мужественная приподнятость:

Как радостно вот эту весть вдохнуть —

Что по мерцающему своду

Неповторимый уготован путь

Звезде, – цветку, – душе, – народу.

Поэтому он остался в памяти знавших его в те годы «с развивающимися длинными волосами, в блузе художника, с вдохновенным лицом, обращенным немного вверх». Никакой блузы художника не было. Ею через годы представлялась поношенная толстовка из темного вельвета. И, конечно, несмотря на поэтический облик, он не был отрешенным от реальности поэтом, которому нет дела до лозунгов второй пятилетки, арестов, процессов над «врагами народа» и трудной жизни ближних и дальних. Да и художником он себя не считал, хотя в этом году ему удалось вступить в Горком художников-оформителей. Это дало пусть зыбкий, но статус. Шел стаж, выдавались справки о месте работы. В Горкоме состояла армия художников самой разной квалификации, от живописцев-неудачников, не принятых в МОСХ, до самоучек – плакатистов, шрифтовиков, изготовителей портретов вождей и книжных обложек, ретушеров. Наглядная агитация украшала фасады и коридоры, цехи и конторы, клубы и библиотеки, менялась перед каждым красным праздником. Картина перед 1 Мая 1935-го: «Даниил весь заставлен, засыпан бумагами, картинами, банками, жестянками: всюду краски, кисти, плакаты, диаграммы»241. Оформительским ремеслом Андреев часто занимался вместе с более умелыми друзьями, чаще всего с Ивановским. «Больше всего приходилось работать в Моск<овском> Политехническом музее, в Моск<овском> Коммунальном музее, музее Моск<овского> художественного театра, музее Гигиены, в различных павильонах Сельско-хозяйственной выставки, в парке культуры и отдыха им. Горького и т. д., – сообщает он в автобиографии. – Работа заключалась в проектировке экспозиции, составлении проектов и чертежей стендов, в рисовании диаграмм, картограмм, всякого рода планов и схем, в фотомонтаже, шрифтовой работе и т. д.».

По ночам он писал, и его позиция в тогдашних стихах о Гумилеве определенна:

Смертной болью томлюсь и грущу,

Вижу свет на бесплотном Фаворе,

Но не смею простить, не прощу

Моей Родины грешное горе.

Да, одно лишь сокровище есть

У поэта и у человека

Белой шпагой скрестить свою честь

С черным дулом бесчестного века.

В конце февраля он писал Волошиной: «Зима была на редкость нелепая, сумбурная и бестолковая в деловом отношении, но внутренне – одна из самых плодотворных. И это несмотря на недостаток времени. Дело не в поэзии (писал я не так много), а в той внутренней работе, без которой поэт не имеет шансов стать чем-либо иным, кроме посредственного стихописца»242.

В этом году он чаще стал бывать у Евгения Белоусова. Они читали друг другу написанное: он стихи, Белоусов рассказы. Неожиданно легко Андреев сблизился с его друзьями. С двадцатилетней Еленой Лисицыной, студенткой Литературного института, скоро ставшей женой Белоусова, и с четой Кемниц: Виктором Андреевичем, русским немцем, инженером завода «Компрессор», и его женой, Анной Владимировной Скородумовой, балериной Камерного театра.