По воспоминаниям Василенко, среди рассказов Андреева было много из прежней жизни в Индии – «очень подробных и живописных, о природе, о заросших склонах и холодных вершинах, о каких-то прогулках и беседах с монахами. “Я долго учился у буддийских монахов”, – замечал он»251. Его стихотворение «Миларайба» написано от имени поэта и буддийского отшельника, которого почитали на Тибете как Великого Учителя. Миларайба (правильная транскрипция – Миларэпа) ушел из «шумного мира», от земных «страстей и бурь». Он жил в пещерах, созерцал красоту природы и пел гимны о присутствующем всюду божестве, об очищении, которое приносят одиночество и жизнь в безмолвии гор:
И теперь – только
Душистый ветер
Колыхает ветви над моей пещерой,
Да летят птицы,
Идут люди,
Прибегают волки вести беседу
О путях спасенья, о смысле жизни…
В стихотворении точно передан пафос Миларайбы, который повествовал о себе в повести «Гур-Бум»:
Я, Миларэпа, осиянный великой славой,
Памяти и Мудрости дитя.
Хотя стар я, покинут и наг,
Из уст моих льется песня,
Ибо вся природа служит мне книгой252.
В книге Гомбожаба Цыбикова «Буддист-паломник у святынь Тибета» есть описание статуи «певца людских страданий и блаженства, достигшего всеведения», изображаемого «истощенным, полунагим, с распущенными волосами, приложившим правую руку к уху… Он, по преданию, сделался Буддой в течении одной жизни»253. (У Цыбикова, как и у Андреева, имя святого монаха – Миларайба.) Возможно, что Андреев мог видеть репродукцию картины Николая Рериха из серии «Знамена Востока» «“Миларайпа Услышавший” – на восходе познавший голоса дэв».
В стихотворении Миларайба отчасти похож на православного монаха, спасающегося в пустыни. Увлеченный поэзией буддизма, Андреев пути собственного спасения неизменно связывал с христианством. Но и учение Будды с проповедью ненасилия, сострадания и терпимости принималось им как провозвестие Розы Мира. Ему близок буддийский универсализм, то, что буддийский культ неотделим от искусства – от архитектуры до театральных представлений, музыки и танца, то, что буддийские монахи были поэтами и художниками, астрологами и философами. В дневнике Цыбикова рассказывается о том, как на базарных площадях и улицах Тибета появляются монахи и начинают декламировать религиозные поэмы, вывешивая изображения святых или Будд. Чаще всего среди них паломник видел изображения Падма-Самбави и Миларайбы254. В этом единстве поэзии и религии Андрееву виделся прообраз служений будущих верградов. Но согласиться с тем, что мир – иллюзорен, что действительность – Майя, грёза божества, не мог. Его друг, Василенко, говорил, что Андреев был равнодушен к буддизму. Это и так, и не так. Буддизм как религиозная система ему действительно не близок. Он не мог не сочувствовать резким словам Владимира Соловьева о буддизме, «основной догмат которого есть совершенное ничтожество, “пустота” всего существующего и высшая цель – нирвана, полное погашение всякой жизни»255. Но «поэзию» буддизма, особенно тех времен, когда тот еще не был вытеснен из Индии, он прочувствовал. По крайней мере, в стихах вместе с буддийским монахом-поэтом он проходил «орлиными высотами» Непала и Тибета, нагорьями Индии, джунглями Таиланда, азийскими степями и пустынями. Эти воображаемые странствия, погружения в образы буддизма, индуизма, ислама сказались не столько «контурами доктрины» (а к ним он все время возвращался), сколько стихами. В главном замысле тех лет, в поэме «Песнь о Монсальвате», среди персонажей кроме христианских рыцарей есть их современники – брамин Рамануджа, основатель школы вишишта-адвайта, и принадлежавший к школе Каджуд-па буддийский монах Миларайба. Не раз Андреев обсуждал с Коваленским таинственную тему перемещения центра Монсальвата и Грааля на Восток, в Гималаи. В «Розе Мира» место уточнено – Памир, и кратко сказано, что причины этого очень сложны.
4. Оранжевые зори
Василенко вспоминал о своей довоенной дружбе с Андреевым:
«…я проводил часы многие годы, слушая его стихи, читая свои, восхищаясь его романтическо-поэтическими “воспоминаниями” о его жизни в двух иных мирах, где было несколько солнц (изумрудное, синее, такое, как наше) и были удивительные утра, и дни, и вечера, особенно когда эти солнца встречались утром и вечером; расходясь – тоже; жизнь там была счастливая – без войн, без злодеяний, все любили искусство, поэзию, не было страшных городов-спрутов, городов-чудовищ… Он, Данечка, был всегда влюблен в ослепительно прекрасных девушек, мечтательниц; в одну художницу, писавшую зори и вечера, когда два солнца встречались и расходились. Он очень ярко это описывал и говорил, что он помнит (цитирую на память): “Голубое солнце неохотно уступало место золотому, и мы (с нею) замирали в восторге, глядя, как голубые и золотые потоки света смешивались, голубые ослабевали, гасли, а золото заполняло все мягким сиянием, очень были, Витя (это мне), красивы печальные кипарисы, – они там тоже были, – это дерево, Витя, есть и на других планетах, – они голубели, а потом растворялись в золоте и казались вылитыми из золота; ветра по утрам не было; они были неподвижны; золотом заливались – до дна – озера, – их мы видели с холма, где встречал я с моей возлюбленной восход, – и я слушал, как она произносила стихи… “Скажи, Даня, а ты помнишь эти стихи?” – наивно спрашивал я. “Нет, конечно, – отвечал Андреев, – но я помню, что они возвышенны и прекрасны”. Даня говорил и о жизни своей на земле в Индии: он был воином, она жрицей храма, и свою любовь он и она скрывали. Было это в давние времена, он подчеркивал – “когда складывались стихи ‘Рамаяны’ ”»256.
Эти воспоминания подтверждают стихи:
Два солнца пристальных сменялось надо мною,
И ни одно из них затмиться не могло:
Как ласка матери, сияло голубое,
Ярко-оранжевое – ранило и жгло…
«Рамаяна» начала складываться в IV веке до нашей эры и рассказывает о подвигах Рамы – царя солнечной династии. В ней память о религии Солнца, оставшегося в индийском пантеоне одним из главных божеств, не говоря о том, что оно воспевается поэтами, творцами религиозных гимнов. В забытой древности в Индии существовали храмы Солнца. Культ Солнца Мира, Храмы Солнца Мира, о которых писал Даниил Андреев, не были для него романтической грезой, они связывали древние цивилизации с грядущим царством Розы Мира. Способность, нет, скорее свойство переживать иные эпохи, жизнь иных народов, иные миры не как иллюзорные видения, а как духовную реальность, наверное, и сделала описываемое им поэтически достоверным.
Воображаемые странствия на Восток и на Запад, в Святую землю и в Индию, в Халдею и средневековую Испанию или Германию, в Египет были не путаными исканиями, а обретением пути. Стихи 1935 года особенно разнообразны по исторической географии. Он видит себя родившимся и старящимся на берегу Меконга («Дикий берег»), духовным воином ислама, вслушивающимся в протяжный ритм Корана («Я уходил за городскую стражу…»), каббалистом из Пражского гетто («Бар-Иегуда Пражский»). И хотя эти сюжеты связаны с кругом тогдашнего чтения, все они движимы единой интуицией или мыслью, пусть еще смутно брезжущей, ведущей его. Ему верилось, что поэтические путешествия продолжатся, приведут к чаемому свету. О земных странствиях он писал по-иному: «Лечь в тебя, горячей плоти родина, / В чернозем, в рассыпчатый песок…»
Но ближе всего – о чем он говорил не раз – ему всегда была Индия, где все связано с иными мирами. В индуизме множество разнообразных толков и течений, в нем приемлемо многое и отсутствует понятие ереси. Но он определяет все мировидение – отношение к природе – к священным горам, рекам, животным и растениям, всю организацию общества. А перенаселенный индуистский пантеон полон причудливой поэзии. В нем боги и полубоги, множество сверхъестественных существ. Человеческая история, каждая личность, в ней участвующая, да и все живое включены в вечный круговорот вместе с божествами и существами иных миров.
Учение о карме, в котором определялась ответственность человека за собственную судьбу не только в данной жизни, но и в иных рождениях, зависимость от нравственного выбора, Андреев узнал еще в отрочестве. Для него карма – один из незыблемых принципов мироздания – «закон возмездия, железный закон нравственных причин и следствий». И «русские боги», кишащая демоническими существами изнанка мира, земные просторы с одухотворенными стихиалями, – весь его поэтический космос связан с представлениями индуизма. Пронизанность религиозностью, почти такая, какую он провозглашал как необходимое состояние будущего просветленного человечества, всей жизни Индии – было главным, что влекло его в страну сонма божеств, бесчисленных храмов и святых мест, где чтят не правителей и полководцев, а отшельников, святых и поэтов.
5. Нибелунги
Алла Александровна Андреева вспоминала:
«В середине двадцатых годов, как мне кажется, на Москву обрушилось кино. <…> Во многих кинотеатрах шла немецкая двухсерийная картина “Нибелунги”. В “Арсе” ее сопровождал оркестр, игравший Вагнера. Фильм и вправду был прекрасным. Первая серия называлась “Зигфрид”, вторая – “Месть Кримгильды”. Я, конечно, влюбилась в Зигфрида: он был само совершенство. Кримгильда тоже была прекрасна, особенно ее длинные белокурые косы – несостоявшаяся мечта всей моей жизни.
<…>Даниил, тогда уже взрослый юноша, тоже смотрел этот фильм. Естественно, у него все было гораздо глубже и сложнее. Он влюбился в Кримгильду, да так, что каждый вечер ездил в кино, чтобы ее увидеть. Так было, пока в Москве, хоть где-нибудь, шла “Месть Кримгильды”. Он видел ее 70 раз! К тому времени относится замысел “Песни о Монсальвате” – ранней, юношеской неоконченной поэмы…»257
Трудно сказать, к тому ли времени, то есть к 1925 или 1926 году, относится замысел «Песни о Монсальвате». Но поэма начата в 1935-м. А фильм Фрица Ланга, вышедший на экраны Германии в 1924 году, один из классических фильмов немого кино, произвел на него впечатление, оставшееся надолго. О нем можно судить по другой его поэме – «Кримгильда». Фильм увлеченно смотрели по всей Европе, в Москве. Малахиева-Мирович, описывая (1 апреля 1926) ночной Арбат, упоминает тогда шедший в «АРСе» фильм: «И тут же рядом Зигфрид снится / Стенам облупленным Кино. / С драконом Фафнера сразиться / Во сне опять ему дано». Это Даниил уговорил ее пойти на «Зигфрида». Но Варваре Григорьевне, считавшей кинематограф суррогатом искусства, фильм не понравился. А ему навсегда запомнились и Пауль Рихтер – Зигфрид в сопровождении двенадцати могучих рыцарей, и Маргарет Шён – Кримгильда, в черных одеждах горя, клянущаяся «вражеской кровью» и «беззакатной любовью». С тех пор он полюбил кино. С мстительницей Кримгильдой осуществлялся закон «кармы». Но главным было мистериальное – так виделся фильм – содержание эпоса. Гигантские замки и соборы в таинственной дымке, гранитные лестницы, мосты, зубчатые стены с башнями, леса с фантастически могучими деревами, огромный, правдоподобно живой дракон – вся монументальная пластика фильма, его экспрессионистское средневековье в тевтонском обличье, рыцарские времена.