Даниил Андреев — страница 41 из 113

Недалеко от лесного урочища Дивичоры, на Лучанском кордоне, действительно жила семья лесника. Люди запомнили редкую красоту лесниковой дочери и то, что в тесной хате находили ночлег прохожие и проезжие. Перед войной лесник умер, жена и дочь перебрались в Кветунь, дом, от которого тропа спускалась к Десне, опустел. На Дивичорах Даниил бывал и вряд ли минул этот кордон. Однажды он рассказал жене, как в очередной раз твердо решив бросить курить, уехал в трубчевскую «глушь, в домик лесника, – не взяв с собой курева. Он решил, что так отвыкнет, но измучился и не написал ни строчки. А когда, возвращаясь, наконец попал на полустанок, с которого надо было садиться в московский поезд, первое, что сделал, – купил папиросы и закурил»272. Так что дом лесника не выдумка.

Но своевольная красавица в поэме не портрет с натуры, а романтическая героиня урочищ и лесных заводей, где являлся ему призрак Дивичорской богини. В поэме лесник встречается поэту в «глуши Барсучьего Рва». Наутро лесник собирается в Староград, то есть Стародуб. Всё в поэме – лесные дороги, деснянские кручи, география и топонимика – узнаваемо. И если героиня «Лесной крови» – создание поэта, то женский образ, мелькающий в других циклах, вряд ли только игра лирического воображения.

В одном из его «трубчевских» стихотворений сказано, что поэту, проходящему «по селам, по ярмаркам, по городам», необходимо «коснуться плоти народной». Попытка «коснуться» – в неудавшейся, как считал автор, поэме «Гулянка». В ней те же впечатления 1936 года и та же история о короткой любви-страсти, перекликающаяся с рассказом о дочке лесника с тяжелым и внимательным взором.

11. Лес Вечного Упокоения

Называя в письме брату обувь отвратительным изобретением, Даниил Андреев не шутил, а высказывал заветное убеждение. Он уходил в странствия босиком, и его «религия» босикомохождения утверждалась на берегах Десны и Неруссы, на лесных тропах, где покалывание хвои сменялось листвой и глиной, а осыпь оврага выводила на речной песок: «Да: земля – это ткань холста. / В ней есть нить моего следа».

В своих странствиях он редко оставался на ночлег в «душных хатах». Кров искал и находил – «необъятный, без стен и ключа» – в стогу, на охапке сена у полевой межи, чувствуя, как парит земля, нагретая зноем, или устраивал ложе у рыбацкого костра. И шептал вечернюю молитву:

За путь бесцельный, за мир блаженный,

За дни, прозрачней хрустальных чаш,

За сумрак лунный, покой бесценный

Благодарю Тебя, Отче наш.

Свой путь он чаще всего начинал со спуска к Десне. В эти годы она была судоходной, вниз, из Трубчевска к Новгороду-Северскому, по ней сплавляли плоты, сводя еще остававшиеся по берегам мачтовые боры. Но славный Брянский лес, его сосняки и дубравы еще держались, не сдавая рубежи между Неруссой и Навлей. Хотя кое-где лес и отступал – много требовалось древесины второй пятилетке. В стихах Андреева об этом сказано мужественно и ясно, он открыт сегодняшнему дню, его беспощадности:

Лес не прошумит уже ни жалоб, ни хвалы:

Штабелями сложены безрукие стволы.

Устланный бесшумными и мягкими, как пух,

Белыми опилками, песок горяч и сух.

Долго я любуюсь, как из мертвого ствола

Медленно, чуть видимо является смола…

Эта ясность взгляда соседствует с пережитым почти на краю гибели во время блуждания по лесу, который он назвал лесом «вечного упокоения».

Июль 1936-го был особенно знойным, но он всегда любил жару, хорошо переносил ее. Один из путей под солнцепеком описан так:

Люблю это жадное пламя,

Его всесильную власть

Над нами, как над цветами,

И ярость его, и страсть;

Люблю, когда молит тело

Простого глотка воды…

…И вот, вдали засинело:

Речушка, плетни, сады…

Еще один маршрут – в стихотворении «Из дневника». Судя по нему, он семь дней шел лесами, простирающимися между Неруссой и Навлей, а на восьмой «открылся путь чугунный». Он вышел к узловой станции, к поселку Навля:

Зной свирепел, как бык пред стягом алым:

Базарный день всех поднял ото сна,

И площадь добела раскалена

Была перед оранжевым вокзалом.

Тем же вечером сел в поезд и, не заходя в переполненный душный вагон, стоя на подножке и «сжав поручень», видимо, вернулся в Трубчевск – навстречу «душмяным мраком» веял «пост “Нерусный”»…

Еще один путь под палящим зноем описан в «Розе Мира»:

«Однажды я предпринял одинокую экскурсию, в течение недели странствуя по Брянским лесам. Стояла засуха. Волокнами синеватой мглы тянулась гарь лесных пожаров, а иногда над массивами соснового бора поднимались беловатые, медленно менявшиеся дымные клубы. В продолжение многих часов довелось мне брести по горячей песчаной дороге, не встречая ни источника, ни ручья. Зной, душный, как в оранжерее, вызывал томительную жажду. Со мной была подробная карта этого района, и я знал, что вскоре мне должна попасться маленькая речушка, – такая маленькая, что даже на этой карте над нею не обозначалось никакого имени. И в самом деле: характер леса начал меняться, сосны уступили место кленам и ольхе. Вдруг раскаленная, обжигавшая ноги дорога заскользила вниз, впереди зазеленела поемная луговина, и, обогнув купу деревьев, я увидел в десятке метров перед собой излучину долгожданной речки: дорога пересекала ее вброд. Что за жемчужина мироздания, что за прелестное Божье дитя смеялось мне навстречу! Шириной в несколько шагов, вся перекрытая низко нависавшими ветвями старых ракит и ольшаника, она струилась точно по зеленым пещерам, играя мириадами солнечных бликов и еле слышно журча.

Швырнув на траву тяжелый рюкзак и сбрасывая на ходу немудрящую одежду, я вошел в воду по грудь».

Рассказ звучит элегически. Но во время этого странствия он попал в лес, охваченный пожаром, и чудом остался жив. Аллегория «Божественной комедии» Данте Алигьери – «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу…» – стала реальным переживанием. О своем сумрачном лесе, брянской чащобе, он написал поэму «Лес Вечного Упокоения», в окончательном варианте названную «Немереча».

Случилось это в жгучем июле, когда солнце вступило в созвездие Льва, и ему, беззаботно пустившемуся в путь, верилось, что знойный ветер в трубчевские просторы летит, как в прапамяти, со священных многохрамных долин Нербадды, Ганга или Джамны. Вначале он шел вдоль Неруссы, миновав одну, вторую деревню, и углубился в такую чащобу – немеречу, где уже не встречалось ни души и только птичий щебет и свист осеняли одиночество.

Неожиданно он увидел быстро поднимающиеся над чащей плотные белоснежные клубы, сквозящую между деревьями, над подлеском голубоватую дымку пожара. Не захотев возвращаться, двинулся в сторону Чухраев – лесной деревеньки на песчаном холме среди болотистой поймы, откуда можно было выйти к Руму, урочищу с поемным лугом ниже по Неруссе. По пути, на краю древнего бора, ему попались остатки избенки лесничего. Брошенное жилье всегда наводит тоску, а тут над развалинами давней чужой жизни, разлетаясь по мглисто-знойному небу, валил густой дым. Здесь и бывалому человеку не могло не сделаться жутко. А дым и клубящаяся тень его с верховым гулом летели по следу, настигали, слезя глаза, и лес, пронизанный июльским солнцем, казалось, сейчас запылает совсем рядом, веселые языки пламени побегут вверх по стволам, негромко потрескивая.

Торопливо двинувшись в сторону от пожарища, он заплутал, оказавшись в непроходимых зарослях. Выйдя к ночи на лужайку, окруженную уцелевшими кустами орешника, решил заночевать, лег в повлажневшую к ночи опаленную траву и провалился в забытье.

Потом, когда писалась поэма и заново переживалось знобкое забытье, ему вспомнилось состояние, описанное Вольдемаром Бонзельсом в книге «В Индии», эпиграф из которой над второй главой «Немеречи». Герой Бонзельса забывает в индийском сне европейскую жизнь как «отвратительный, полный ненужной суеты сон» вместе со своим прошлым, представляющимся сплошным заблуждением. «Я исчезал и возрождался во сне и в бодрствовании, – говорит он, – сменяющиеся части дня и само течение времени слились для меня в одно неопределенное ощущение движения, а чистота растений, окутывавших меня как живым покровом, была самой могучей силой, господствовавшей над моим медленно угасавшим сознанием»273. Трубчевская немереча оказалась не менее таинственной и опасной, чем индийские джунгли.

Что-то подняло его еще до рассвета, чтобы снова торопливо идти, почти бежать через заросли, и чем быстрее он двигался, тем больнее хлестали колючие ветки, тем сильнее делалась тревога. Почти три дня без еды. Но, главное, – терзала жажда, думалось только о воде, к которой он и спешил. А наступившее утро вновь обожгло солнцем. Убегая от него, он потерял счет времени, и ему грезилось и являлось под дымным горчащим солнцепеком то, что, наверное, является перед смертью – лица друзей, мамы Лили, дяди Филиппа, а за спиной, казалось, движутся и настигают злые стихиали чащоб, трясин и лесных палей. Когда он неожиданно увидел перед собой расступающиеся деревья, окошенный лужок и свежесметанный стог, то упал рядом, залез в него и провалился в свинцовый, мертвый сон. Проснувшись, довольно быстро, словно кто-то ему указывал дорогу, вышел к Неруссе, перед которой встал на колени и долго пил. Он понял, что спасен, что вторая жизнь, дарованная чудом, дарована не зря:

Кем, для чего спасен из немеречи

Я в это утро – знаю только я

И не доверю ни стихам, ни речи…

Прикосновение смерти стало потрясением, действительно переломившим жизнь, обновило душу. Весеннее уныние, недовольство собой, недостаточность воли к должному, которая его мучила, – исчезли. Он действительно мог погибнуть и, думая об этом, написал завещание, светлое, как прокаленное солнцем лето, – «Последнему другу»: