«В один из первых дней войны, – признался допрашиваемый, – ко мне на дом неожиданно днем явился Малютин и начал со мной вести более откровенный разговор о текущих событиях. Он констатировал общность наших антисоветских взглядов и заявил, что “настало время перейти от слов к делу”… Он заявил тогда мне, что считает фашистскую Германию призванной явиться историческим орудием, которое ликвидирует в России Советскую власть, в результате чего власть перейдет в руки антисоветских группировок, стремящихся к установлению в стране “парламентарного строя”. Поэтому он стоит за поражение Советского Союза в войне с фашистской Германией. Я высказал сомнение в том, что Германия может обеспечить создание парламентарного строя в России».
«Следствие располагает данными о том, что Малютин, – настаивал майор, – сделал вам конкретные предложения». На это Андреев ответил: «Вполне конкретных предложений сделано не было, но я из слов Малютина мог заключить, что он подразумевал мое участие в идеологическом или художественном руководстве в намеченном этой организацией правительственном аппарате». На следующий вопрос: «Как вы отнеслись к предложению Малютина?» – он ответил вполне искренно: «Отрицательно. Я заявил Малютину, что у меня для такой деятельности нет ни опыта, ни склонности, ни способности. Я указал, что считаю себя писателем и хотел оставаться таковым в дальнейшем. Кроме того, я выразил Малютину свои сомнения в том, что победа фашистской Германии может явиться вполне положительным фактором для России». На утверждение, что следствие знает, что он стоял «на пораженческих позициях» и рассчитывал «на фашистскую Германию как на силу, способную уничтожить Советскую власть», судя по протоколу, он признался: «Да, в дальнейшем я стоял на пораженческих позициях, но в начале войны я еще не мог определить своего отношения к событиям»323.
С начала войны он стал писать поэму «Германцы». Его всегда увлекал, по слову любимого поэта, «сумрачный германский гений», внятный в «Нибелунгах» и в Гёте, а особенно в Вагнере. Когда гитлеровские армии двинулись на Россию, на СССР, «германский гений» превратился в смертоносный шквал, и над завоевателями мерещилось знамя беспощадного Одина. Поэма писалась, следуя ходу военных событий. Понимание происходящего менялось, делалось глубже. О впечатлении, производимом поэмой, Ирина Усова, слышавшая «Германцев» в начале войны, вспоминала:
«Написана она была в самом начале войны, когда еще не доходили слухи о фашистских зверствах. А о Гитлере Даня знал только, что он мистик, вегетарьянец, что проводит какие-то мистические сеансы, на которых беседует с Гением немецкой расы… Это все сочувственно заинтриговывало его. В поэме сперва перечислялось все прекрасное, созданное этой многогранной нацией: Байрейтские музыкальные празднества, торжественно-радостное, как нигде в другой стране, празднование Рождества: “Если от Вислы до Рейна праздник серебряный шел”; образы Лоэнгрина и Маргариты: “где по замковым рвам розовеет колючий шиповник, где жила Маргарита и с лебедем плыл Лоэнгрин”.
Затем идет начало войны, с постоянным жутким рефреном: “К Востоку, к Востоку, к Востоку!”»324
Фрагменты поэмы войдут в главу «Русских богов» «Из маленькой комнаты», в первом варианте называвшуюся «Предбурье». За ней следовал «Ленинградский Апокалипсис». В нем его собственный военный опыт. Кроме четырех упомянутых Усовой стихотворений в поэму, видимо, еще входили «Враг за врагом…», «Не блещут кремлевские звезды» и, может быть, «А сердце еще не сгорело в страданье…». В поэме он называет немцев народом-тараном «чужих империй», народом, который «воет гимн, взвивает флаги». Война – мистический жернов возмездия, перемалывающий судьбы и народы.
Но в «Германцах» присутствовало и видение Германии Парсифаля, Гёте, судя по черновым, случайно уцелевшим строфам:
Германия взошла на небо
Не поступью ландскнехтов буйных,
Не бурей на ганзейском рейде,
Не шагом вкрадчивым купца:
Она взошла…
Тропой вдоль речек тихоструйных,
Где нянчил добрый фогельвейде
Осиротелого птенца.
На таких строфах и зиждились обвинения поэта на следствии в «пронемецких настроениях».
Написав «Германцев», Андреев читал поэму друзьям. Василенко, с которым после начала войны они встречались редко, запомнились строфы о «бесах, носящихся вокруг мавзолея Ленина». В начале войны, вспоминал Виктор Михайлович, «мы не верили в немецкие душегубки, в звериное лицо фашизма». Но Андреев знал высказывания Гитлера не только по советским газетам, но и хотя бы по цитатам Сикорского, и разглядел в нем демонические черты. Пусть вождь нацистов умел «в случае надобности говорить языком Иммануила Канта, автора трактата о вечном мире»325, так ведь этот же язык при надобности использовал и Сталин. В начале поэмы появляется тот «страшнейший» демон, в котором угадывается уицраор «империи-тирании», как поэт определял государство Гитлера. «Стоногим спрутом» демон явился не сразу, вырастая из уязвленного ультимативным Веймарским миром национально-патриотического чувства, постепенно превратившись в загромыхавший над Германией «истошный рев Хайль Гитлер»:
Он диктовал поэтам образы,
Внушал он марши музыкантам,
Стоял над Кернером, над Арндтом
По чердакам, в садах, дворцах,
И строки, четкие как борозды,
Ложились мерно в белом поле,
Чтобы затем единой волей
Зажить в бесчисленных сердцах:
Как штамп, впечататься в сознание,
Стать культом шумных миллионов…
Образ Гитлера в поэме мог быть еще неясен, еще задаются вопросы, кто он:
Провидец? пророк? узурпатор?
Игрок, исчисляющий ходы?
Иль впрямь – мировой император,
Вместилище Духа народа?
Как призрак, по горизонту
От фронта несется он к фронту,
Он с гением расы воочью
Беседует бешеной ночью.
Гитлера, как и Сталина, Андреев считал порождением «демонического разума». Гитлер «не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою одну – правда, самую жуткую, но характерную – сторону германской нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в которой почти зоологический демосексуализм смешивался с мечтою – во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство всемирного владычества…». В то же время «другие народы были ему глубоко безразличны».
Во время войны, 20 января 1944 года, историк Веселовский, осмысляя связь событий, писал: «К чему мы пришли после сумасшествия и мерзостей семнадцатого года? Немецкий и коричневый фашизм – против красного. Омерзительная форма фашизма – в союзе с гордым и честным англосаксом против немецкого национал-фашизма. <…> Все карты спутаны, над всем царит волевой авантюрист-проходимец без вчерашнего дня и без будущего»326. Но и Веселовский называет проходимцем не фюрера.
Особенно интересовали Андреева «слухи» о мистицизме Гитлера. В «Розе Мира» он говорит, что «противопоставление себя и своего учения всякой духовности» у него «не отличалось последовательностью и окончательностью». Гитлер «с благоволением поглядывал на поползновения некоторого круга, группировавшегося подле Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не порывал и с христианством». Поощрял «распространение в своей партии очень туманного, но все же спиритуалистического мировоззрения (“готтглеубих”)…». Для Андреева Гитлер стал одним из главных демонических героев мистерии века. И в поэме «Германцы», и в «Розе Мира» он мифологизирован, представая человекоорудием для осуществления замыслов Противобога.
Предполагать, что перед войной и в ее начале Андреев надеялся, что «германцы» принесут освобождение от сталинского режима, никаких оснований нет. Пафос поэмы был не пораженческий и не германофильский, а патриотический. Другое дело, что патриотизм в поэме не советский, взгляд на историю – мистический. В 1943 году в автобиографии, говоря о своем отношении «к советской власти и к войне», Андреев искренне высказал свои взгляды: «Ясно, что германский фашизм я не могу рассматривать иначе как реакционную силу, посягающую на самое существование русской культуры, на самостоятельное бытие русского народа, живым членом которого себя чувствую и сознаю. Я глубоко люблю старую культуру Германии и Италии, немецкую музыку и поэзию, итальянскую живопись и архитектуру. Тем более страшной кажется мне раковая опухоль, возникшая на теле этих культур в лице фашизма и требующая удаления самым жестким хирургическим путем. Поэтому я не мыслю окончания текущей войны иначе, как только при условии полной и безвозвратной ликвидации фашистского режима, вызвавшего такие бедствия, какие были незнакомы до сих пор мировой истории».
Часть седьмаяВойна. 1941–1944
1. Военное лето
В ночь на 24 июня раздался вой сирен, объявили воздушную тревогу. Утром радио разъяснило, что тревога учебная. Но война вместе с немцами стремительно надвигалась на Москву. В сообщениях Совинформбюро говорилось о тяжелых боях и сдаваемых городах: 9 июля – Псков, 16 июля – Смоленск, 15 августа – Новгород, 25 августа – Днепропетровск. К 8 сентября кольцо сомкнулось вокруг Ленинграда. Немцы начали операцию «Тайфун», фронт двинулся на Москву, уже привыкшую к авианалетам.
Первая бомбежка обрушилась на Москву в ночь на 23 июля, когда фугасная бомба попала в Вахтанговский театр, оставив развалины, фугасы и зажигалки падали в арбатских переулках – в Сивцевом Вражке, в Староконюшенном, в Плотниковом. На улицах пахло гарью. Эту ночь Андреев пережил в Переделкине, где в июне, еще до начала войны, Усовы сняли флигелек. Ирина Усова вспоминала:
«Через месяц после начала войны Даня приехал туда к нам с ночевкой, и как раз в этот день, когда стемнело, был первый налет на Москву немецких бомбардировщиков. Лучи множества прожекторов шарили по небу. Как гигантские хоругви, склонялись они то в одну, то в другую сторону, перекрещивались и расходились. И, поймав лучом самолет, уже не упускали его, передвигаясь вместе с ним. А на этот луч вперекрест ложился второй, и так высоко, высоко в небе летела в центре гигантской буквы X крошечная серебряная стрекоза, несущая к Москве смерть. Зрелище было феерическое! Совсем близко от нашего дома, укрытая в лесу, стала бить зенитная батарея… Даня страшно беспокоился и нервничал. Его близкие, его семья там, а он не может туда ехать, так как из-за необходимости затемнения с наступлением темноты поезда уже не ходили.