341 – с пристрастностью вспоминала Усова.
Тогдашняя запись Тимофеева (6 апреля 1942 года): «Голод в Москве чувствуется. Многие едят лишь хлеб да пьют кипяток. Слегка помогаем Коваленскому»342.
4. Татьяна Усова
Домашний разлад опять приводил Андреева в семейство Усовых. Здесь его не просто любили – боготворили. Ну а Татьяна, судя по лишенным какой-либо снисходительности к ревнивым воспоминаниям сестры, вела любовную осаду, в конце концов увенчавшуюся временным успехом. «Лето 1942 года было первое при Дане, когда я оставалась в Москве. Но времени, да и сил для загородных прогулок не было», – повествует Ирина Усова, как будто бы Даниил и ее сестра проводили время на лоне природы, тогда как она, измученная службой, должна была «по многу часов выстаивать в очередях, чтобы отоварить продуктовые карточки, ездить на огород…». Рассказывает она об одной совместной «прогулке»:
«У Дани была определенная цель поездки: неким весьма состоятельным людям, живущим сейчас на собственной даче, предложить – не купят ли какую-то добровскую золотую вещицу? А мы с Таней поехали с ним за компанию. Не доходя до дачного поселка, мы с Таней уселись в тени, за придорожной канавой, а он, предварительно обувшись, пошел к этим людям уже один. Вернулся через полчаса, не столько раздосадованный неудачей своей миссии, как пораженный и впечатленный уже непривычным для нас стилем барской жизни. “Представьте себе, – рассказывал Даня, – прекрасный ухоженный сад, <…> цветущие в изобилии розы, посыпанные песком дорожки, и в довершение всего звуки рояля из окон большого красивого дома!” <…>
Еще из этой поездки запомнилось, что на обратную дорогу у него не хватило папирос, и он страдал от невозможности принять очередную дозу этого наркотика. Было несколько грустно от сознания, что в глубине души он предпочел бы сейчас нашему обществу хотя бы одну-единственную папиросу!
С Таней же Даня чаще ездил за город. В одну из поездок они возвращались вдоль только что убранного картофельного поля, и Таня по пути собирала оставшиеся кое-где мелкие, с орех, картофелинки. На ее вопрос, почему он не собирает тоже, он ответил: “Не умею я так крохоборничать!” Однако голод поджимал, продавать ему было нечего… кроме книг. В конце концов, это и пришлось ему делать. С какой болью расставался он с ними! Особенно жаль ему было полного собрания сочинений Достоевского. И ведь тогда книги, сравнительно с едой, стоили гроши. В другой раз они вернулись после загородной прогулки оба какие-то значительно-серьезные. Скоро выяснилось, почему они обращались друг к другу уже на “ты”…»343
Малахиева-Мирович к Татьяне благоволила, в ней было некоторое сходство с ее покойной сестрой, «подруга Даниила» являлась к ней с «горячо обнимающими старую бабку глазами»344. Конец лета и сентябрь прошли в попытках добыть пропитание, названных им «хозяйственными экскурсиями», и подготовке к зиме. К зиме, не обещавшей быть легкой, в доме шел ремонт, ремонтировалась большая комната, занятая Коваленскими после смерти Елизаветы Михайловны.
5. Мобилизация
В октябре 1942 года Андреева призвали в армию. Перед тем как отправиться в военкомат, он поехал навестить Софью Александровну, сестру доктора Доброва, жившую в дачной Валентиновке. У нее в саду он решил зарыть рукопись «Странников ночи». Несмотря ни на что первая часть была закончена, почти дописана вторая.
Алексей Смирнов передает в своих весьма приблизительных воспоминаниях, что Андреев «рассказывал, как пришел в военкомат со своей портативной пишущей машинкой, мешком папирос “Беломорканал” и тремя книгами – буддийскими текстами, Евангелием и томом Шопенгауэра “Мир как воля и представление”»345. Образ похож, но чересчур литературен. Мобилизовали Андреева как нестроевого и отправили в 196-ю дивизию, в конце сентября, после боев под Сталинградом, выведенную в Московскую зону обороны. Размещенная на станции Кубинка, дивизия, потерявшая две трети боевого состава, пополнялась и переформировывалась.
Во фронтовой автобиографии он писал:
«Для себя лично я считаю долгом и обязанностью включиться в нашу общую освободительную борьбу. Заболевание нервных корешков спины – так называемый спондилоартрит (я несколько лет носил железный корсет и снял его незадолго до мобилизации лишь потому, что не мог в военных условиях заказать себе новый) – это заболевание препятствует несению мною строевой службы, я освобожден мед<ицинской> Комиссией от марша и физ<ической> работы. Но я не мыслю для себя сейчас иного местопребывания и работы, как в армии. Мое место здесь. Здесь я полнее ощущаю хотя и маленькую, но реальную пользу, приносимую мною общему делу, и здесь буду делить все боевые опасности с цветом нашего народа – с Красной Армией.
Некоторые моральные взгляды, усвоенные мною с детства и укоренившиеся навсегда, диктуют мне не избегать ни опасностей, ни открытой борьбы. Но препятствуют участию в такой работе, где имеется элемент обмана, хотя бы и допустимого в условиях войны. Например, не хотел бы и не мог бы быть разведчиком».
В Кубинке, переполненной переформировывавшимися частями, Андреев приютился в снятой комнатушке, еще находясь на полуштатском положении, формы ему поначалу не выдали: в наступивших холодах пришлось ходить в тяжелом, еще отцовском пальто.
На Новый год он получил увольнение и поехал домой. Алла Александровна рассказывает:
«Мы всегда встречали Новый год у Коваленских. <…> Даниил был еще в Кубинке. Его отпустили в Москву на два дня, о чем мы с Сережей не знали. <…>
Мы пришли с Никитского бульвара в Малый Левшинский. Пришли мы ночью, значит, уже не было комендантского часа. На звонок дверь – я уже упоминала, что она шла из квартиры на улицу, – открыл Даниил. Ничего не произошло фактически и очень многое неуловимо. Прозвучали три голоса в темноте, и главным были интонации этих голосов, слова-то произносились самые простые. Из темноты прозвучала горячая радость в приветствии Даниила.
Скрытый темнотой, ответил на его радость мой голос, дрогнувший, вырвавшийся из постоянного, привычного владения собой. А Сережин прозвучал напряженно, собранно и скованно в ответных на приветствие словах.
В ту новогоднюю ночь мы с Даниилом перешли на “ты”, но, как ни странно, ни я, ни он не поняли до конца, что эта встреча Нового года была нашей с ним Встречей»346.
Но в эту новогоднюю ночь с ним рядом могла быть и Татьяна Усова. Сестры несколько раз приезжали к нему в Кубинку. Ирине Усовой запомнились две поездки в Кубинку, главная роль в которых не сестры, а ее:
«Я знала, что Даня любит и всегда отмечает Рождество, и решила устроить ему елочку. Седьмого января я захватила с собой несколько елочных свечей, а по пути от лесной дороги к поселку отломила большую, густохвойную и душистую еловую лапищу. Укрепила ее в углу комнаты, прикрепила к ней свечи и зажгла их. Пока они горели, мы сидели молча, смотря на эти огоньки и на таинственные густые елочные тени на стене и на потолке. Данино лицо было освещено снаружи этими свечами, а изнутри своим собственным, каким-то теплым, нежным и задумчивым светом. Когда свечи догорели и мы вновь зажгли электричество, он сказал с чувством: “Большое спасибо!”
В этот ли раз или в другой он, уже не помню, по какому поводу, а может, и вовсе без него, – заговорил о Тане. (Может быть, хотел узнать мое мнение об их взаимоотношениях или же вообще о ней?) Он сказал: “Я для нее единственный и неповторимый” – и посмотрел на меня значительно и несколько испытующе. “О, милый Даня, – подумала я, – да разве же только для нее? – вы и для нас всех и единственный и неповторимый. Уж ежели Есенин ‘цветок неповторимый’, что тоже верно, то вы-то – наинеповторимейший!” Но вслух не сказала ничего (и напрасно). Он помолчал выжидающе, затем продолжал: “Она согласится на любую роль возле меня”.
<…> Но жизнь сложилась иначе, и он довольно скоро сам убедился, что ее согласие на любую роль возле него было лишь хорошо сочиненной и хорошо сыгранной ролью.
И вот последнее мое посещение Кубинки: вдруг приходит от Дани телеграмма на мое имя (от Тани ему был потом выговор: почему не на ее). В телеграмме он сообщал, что его часть скоро отправляют дальше, и просил приехать, забрать его тяжелое отцовское пальто и еще кое-что из вещей. Я, конечно, моментально собралась и помчалась, хотя день уже клонился к вечеру. Не успела я пробыть с Даней и часу, как явилась Таня. Вернувшись со службы, она прочла телеграмму и помчалась вслед. Я почувствовала, что я лишняя, во всяком случае для Тани, и засобиралась обратно. Ушла в кухню, где стояла моя обувка, и, стоя на одном колене, завязывала шнурки. В полумраке дверного проема проявляется Данина фигура. “Не уезжайте, Ирина, вы обе мне одинаково дороги!” – “Спасибо, Даня”. И я все же уехала. Правда, что третьему и спать было не на чем и негде»347.
Стихи об этих проводах:
И вот закрывается теплый дом,
И сени станут покрыты льдом,
Не обогреет старая печь,
И негде будет усталым лечь.
Часы остановятся на девяти.
На подоконник – метель, мети!
Уже сухари, котелок, рюкзак…
Да будет так. Да будет так…
Но под стихами две даты – 1941–1958, посвящены они А. А. – Алле Андреевой. Ирина Усова ревниво отмечает, что Алла Мусатова провожала его только до метро. Всё может быть. Стихотворение могло быть первоначально обращено к Татьяне Усовой, оканчиваться по-иному. Последняя строка – «И только имя твое – со мной» – скорее всего появилась в 1958-м.
Уходя на фронт, он оставил рукописи Усовой. Среди них два экземпляра «Странников ночи». После ареста на одном из первых допросов ему предъявили ее письмо, где говорилось о «литературном завещании». «Находясь в армии, – признался он, – я послал в Москву Усовой письмо, в котором писал, что делаю ее своим душеприказчиком и поручаю ей после моей смерти издать оставленные у нее мои литературные произведения»