389.
4. В Филипповской
Требовался отдых, и в начале июля они отправились в Филипповскую, куда Андреевых, а следом и Галину Русакову с мужем, зазвала Морозова. Хотя она сама в Филипповской, где прожила всю войну, осталась чужой. По воспоминаниям дочери, деревенские говорили, издеваясь над ее житейской неумелостью: «Хуже тебя нет человека на свете». Жила она с дочерьми в тесной пристройке трудно, голодно, к концу войны руки ее стали трястись, лицо подергиваться. Друзья ненадолго скрасили ее беспомощное одиночество.
Добираться пришлось долго, на перекладных – деревня находилась в сорока километрах от Загорска, по направлению к Вербилкам, в стороне от проезжей дороги. Места большей частью низменные и лесистые. За полями синели перелески, петлявшие проселки открывали пологие холмы, в недалеких чащах таились болота.
«Мы очень хорошо провели там месяца полтора, – вспоминала Алла Александровна. – Гуляли все вместе или вдвоем с Даниилом. Как раз тогда, 6 августа, американцы сбросили атомную бомбу на Хиросиму. Даниил это страшно переживал. Самым драгоценным в мире для него была культура, поэтому свершившийся ужас он воспринимал как возможное начало гибели мировой культуры. <…> Смешно и дико, что в ходе следствия именно Даниилу пытались приписать попытку подложить атомную бомбу под Красную площадь.
Мы много гуляли вдвоем. Вся деревня над нами смеялась, потому что не понятно, что за люди: грибов не собирают, вообще ничего не делают, а, как выражались деревенские, “хлыстают и хлыстают”»390.
Прогулки получались дальними, многокилометровыми. Они шли проселками и лесными тропами, дышали вольным воздухом почти безлюдного простора, забредали в дикие малинники. В округе часто встречались пруды, большей частью заросшие кугой, в перелесках бурой водой мерцали бочаги. В непритязательной природе они находили что-то врачующее, успокаивающее. Здесь к нему возвращались стихи:
И если бывало мне горько и больно,
Ты звездную даль разверзал мне в тиши;
Сходили молитвы и звон колокольный
Покровом на первые раны души.
Возможно, о детских ранах души ему напомнило присутствие Галины Русаковой. Мучила невозможность помочь Татьяне Морозовой. Она тоже была из его детства, из счастливого младенчества. Внутреннее беспокойство заметно в письме из Филипповской Миндовской:
«Живем в абсолютной изоляции. Ни писем, ни газет – и совершенно не представляем, что делается среди друзей. За Вас как-то особенно тревожно. <…>
Очень трудна и утомительна была сама дорога, да и условия жизни оказались не вполне удобными. Во-первых, помещение лишено изоляции, во-вторых – чудовищное полчище блох и стаи мух, не дающие спать, в-третьих – погода, превратившая местность более или менее в болото и не позволяющая вдоволь насладиться солнцем и теплом. Спим очень мало и плохо, тем более что давно вышел весь люминал. Но все-таки стараемся не падать духом и взять от этой поездки все, что возможно. Гуляем каждый день; промокли до нитки только один раз. Ходим за ягодами (здесь уйма лесной малины), немного читаем и крохотулечную чуточку занимаемся. Только здесь выяснилась в полной мере степень нашей усталости. Такое чувство, что надо бы еще 2–3 месяца растительной жизни, чтобы опять превратиться в людей. Но это, конечно, нереально»391.
Вечерами мужчины отправлялись за водой на колодец и долго стояли там, что-то обсуждая. Их беседы жены, смеясь, стали называть «мужчины у колодца». Во время такого стояния у колодца они и узнали об атомном взрыве. Кто-то услышал сообщение по радио.
Дождливая погода с начала августа сменилась зноем, и засобиравшиеся было Андреевы остались еще на неделю.
«Очень вылезло старое… – делилась Татьяна Морозова в письме подруге, знавшей и Андреева, и Русакову, их давние отношения. – Погода наконец установилась, началась жатва, работаем целыми днями, т<ак> ч<то> Даню и Галю я почти не вижу. Только вечером, но они рано ложатся и пытаются уснуть, чему мешают блохи. Сегодня хороший вечер, Даниил мрачен, и Алла не отходит от него. Пошла к Галиному окну, предложила ей выйти, но она не может, моет посуду. <…> Прекрасный она человек, я ее любила, мою “королеву”… Завтра все уезжают. Тяжело, даже очень»392.
Гости уехали 19 августа.
5. Новая жизнь
Сразу после Филипповской они отправились в Измайлово, к Миндовской. Ее мужа все еще не отпускали из армии. Измайлово в те времена казалось загородом, хотя туда можно было добраться на метро или на 14-м трамвае. Место называлось с незапамятных времен Анны Иоанновны Измайловским зверинцем. Дачная улица – небольшие деревянные дома с мансардами и высокими крышами – располагалась у самого леса, ставшего Парком имени Сталина.
На втором этаже дома с балкончиком в 4-м Измайловском проезде, среди лиственниц и лип, уже разместились две гостьи. Они, как оказалось по недоразумению, заняли место Коваленских, которые сами же направили их к Миндовской. Это две замечательные женщины – Екатерина Алексеевна Андреева-Бальмонт, бывшая жена поэта, и ее ближайшая подруга – Леля, Ольга Николаевна Анненкова. Они и жили, точнее доживали, вместе, в Хлебном переулке (подруг потом и похоронили рядом на Даниловском кладбище). Екатерина Алексеевна, узнав о смерти в Париже Константина Бальмонта, в 1944-м принялась писать о нем, потом, увлекшись, о другой своей давней любви – о князе Урусове, и закончила воспоминаниями о детстве. Видимо, в Измайлове она не оставляла этих занятий. Гуляя, отстраняла собеседников клюшкой, чтобы не нарушали ее ауры.
Андреева-Бальмонт была убежденной антропософкой, как и ее младшая подруга. Несмотря на разницу между ними в семнадцать лет, часто казалось, что они – ровесницы, несмотря на непохожесть: Екатерина Алексеевна – высокая, внушительная дама, Ольга Николаевна – небольшого роста, худощавая, подвижная. Обе с молодости искали разгадок «тайн бытия» по доктору Штейнеру. Анненкова слушала лекции доктора, строила Гётеанум и даже получила от него права «гаранта», то есть имела полномочия принимать в общество. В 1931-м ее арестовали по делу антропософов, но она отделалась трехлетней высылкой в Орел.
По свидетельству Аллы Александровны, эти милые старушки пытались увлечь антропософской верой и Даниила. Книгами Анны Безант, Рудольфа Штейнера, конфискованными при аресте, снабжали его они. Благодаря им он прочел неопубликованные «Воспоминания о Штейнере» Андрея Белого, упомянувшего в них Анненкову. Но Штейнер не увлек Андреева, и не только потому, что показался «великим путаником», а из-за «резкой антипоэтичности». Отсутствие поэзии, считал он, признак ложных построений.
В Измайлове Андреевы чаще всего гуляли по лесу, шли к Серебряному пруду, иногда, по аллейкам в акациях, выходили к запустенью Государева двора, облепленного пристройками и давно забывшего богомольного Алексея Михайловича.
Здесь, в Измайлове, Андреева навестил Амуров. Они подружились в госпитале и вспоминали 1944 год. После того как Андреев уехал из Резекне в Москву, госпиталь оказался в Будапеште, потом в Вене. Амуров с грустной улыбкой рассказывал, как они, молодые, сработавшиеся и сроднившиеся за войну врачи, мечтали после победы устроиться работать вместе. И вот прошло совсем немного времени, а жизнь разбросала всех по городам и весям.
После беззаботных прогулок в начале сентября они вернулись домой, к будням. По ночам он писал. Тому, чтобы роман писался, мешало всё. Заботы о хлебе насущном, скудном и достававшемся трудно. Приступы депрессии. Вседневные, не кончавшиеся хлопоты. Но, когда не писалось, ему становилось еще тяжелее. Жене запомнились короткие отдохновения, вечера вдвоем. «Даниил читал вслух, я вышивала. Это называлось “мы читаем”. Как-то случайно я разыскала очень красивые разноцветные нитки – гарус, кусочек канвы и хорошие иголки. Даниил сказал, что все это принадлежало Бусеньке, Евфросинье Варфоломеевне. Он страшно обрадовался, когда я нашла эти нитки, канву и начала вышивать. Я вышила сумочку, потому что ее у меня не было»393. Он читал ей то, что писал. Читал «Преступление и наказание», «Тристана и Изольду», Мережковского, рассказы отца…
Тогда же они вместе стали бывать в консерватории. Слушали Вагнеровский цикл, потом Бетховенский. «Лоэнгрином» дирижировал Мравинский. Это запомнилось. Выросшая в музыкальной семье, Алла Александровна без музыки жить не могла.
«Так началась наша жизнь, – вспоминала она о послевоенном времени как о счастье. – Мы были очень бедны. К этому времени я уже стала членом МОСХа, но денег все равно не было. Поэтому мы не могли обвенчаться: не на что было купить кольца. <…> Расписались мы с Даниилом 4 ноября 1945 года. Важно, что мы были вместе, и, конечно, мы тогда думали, что вот еще немножко – и обвенчаемся. Обвенчались мы через двенадцать лет…»394
Поглощенный романом, стихов он писал немного. Одно из тех, в 1945-м написанных, – о детстве. После войны, после утрат, горьких для него размолвок с Коваленскими он все чаще вспоминал маму Лилю, дядю, свет добровского дома: «Наставников умных и спутников добрых / Ты дал мне – и каждое имя храню…» Стихи вырастали из благодарности – «За детство – крылатое, звонкое детство…» Были и встречи, напоминавшие о «звонком» детстве. Узнав, что наконец-то он женился, пришла посмотреть на Данину избранницу няня, когда-то выхватившая его из чернореченской проруби. Они не виделись с начала войны. Потом случайно встретился с Ириной Кляйне. «Как-то мы ехали в троллейбусе, перед нами, через два сиденья, сидела женщина с пышными белоснежными волосами, которыми мы с Даниилом залюбовались, – рассказывала Алла Александровна. – Когда она вышла и Даниил глянул за окно, он узнал Ирину Кляйне. “Кляйне, Кляйне!” – закричал он. “Данечка!” – Она его узнала, но троллейбус уже покатил. Кляйне была теперь Ириной Ивановной (Яновной) Запрудской». Это была совсем не та Ирина Кляйне его детства, а уверенная, благополучная жена работника МИДа, «очень советская». Но общие воспоминания волновали и ее.