Даниил Андреев — страница 71 из 113

оенных»478.

По свидетельству Василенко, следователи его спрашивали: «…бывал ли он на Красной пощади?» и к ответу – «…бывал, на майских и ноябрьских демонстрациях как преподаватель, вместе с университетом» – в протоколе добавляли: «…изучал место возможного покушения». Возникала даже нелепая версия, что террористы подумывали о возможности взорвать на Красной площади атомную бомбу…

Первый этап следствия длился, начиная с ареста Даниила Андреева, тринадцать месяцев.

10. Лефортово

Лефортовскую тюрьму открыли по соседству с Алексеевским военным училищем в год убийства террористами Александра II. Тюрьма предназначалась для осужденных военным трибуналом. Она расширялась до революции, достраивалась после нее, став следственной тюрьмой «органов», менявших аббревиатуры, начиная с ОГПУ. Лефортово славилось пытками и карцерами. В советское время страшнее ее считалась только Сухановка, следователями усмешливо называемая «дачей», где пытали еще серьезнее.

Алла Александровна вспоминала Лефортовскую тюрьму с ужасом:

«…страшное, чудовищное место. Камеры маленькие, больше трех человек втиснуть туда было немыслимо. Серый цементный пол, коричневые стены и черный потолок, двери железные. В камере унитаз, рядом раковина – все черное. Высокие потолки, напротив двери – окошко. Моя койка была как раз под ним, но даже если я на нее вставала, то до окна не дотягивалась. Окна забраны “намордниками”. Света попадает совсем чуть-чуть, и в камере круглые сутки горит голая лампочка.

Приезжающих в тюрьму встречали старый сад и дивный фасад здания екатерининского времени с большими колоннами, но таков только фасад»479.

Три соединенных тюремных корпуса располагались буквой К. На перекрестье коридоров с камерами стоял надзиратель – регулировщик с двумя флажками, который следил, чтобы заключенные не встретились, и когда из какой-то камеры выводили заключенного – «щелкал» флажками. Сразу закрывались «кормушки» (на Лубянке двери были глухие) – окошечки в дверях камер, куда слабо доносился звук шагов: цокали по железу подковки каблуков конвойных, скребли и шаркали подошвы узников. Три сквозных этажа, камеры выходят на галереи, между ними перекинуты мостки, между этажами железные лестницы, проемы затянуты сеткой – вниз не броситься.

«Было в Лефортове еще нечто, что так и осталось для меня тайной, – описывала Андреева. – По субботам и воскресеньям включалось что-то, наполнявшее грохотом всю тюрьму. Это напоминало тысячекратно усиленный звук вентилятора. Каждый человек, побывавший в те годы в Лефортове, помнит этот звук. Мы все холодели, потому что знали: раз включили, значит, пытают, и включили, чтобы не было слышно воплей. Люди здравомыслящие объясняли мне потом, что рядом находился институт ЦАГИ и это грохотала аэродинамическая труба. Но почему, если это труба, ее включали именно по субботам и воскресеньям, и то не каждую неделю?»480

Центральный аэродинамический институт во всю мощь начал действовать с конца 1930-х. Грозный воющий гул действовал на заключенных подавляюще. Казалось, рядом из-за стен пробиваются крики и стоны. Лисицына, у которой в ЦАГИ одно время работал муж, утверждала, что дело было не в ЦАГИ, что «когда включалась в тюрьме машина, все здание дрожало». «И вот однажды, – вспоминала она, – эта гуделка сломалась. <…> Прошло примерно полчаса, и начались крики, то мужские, то женские. Голоса кричали: “Помогите, убивают! Товарищи, убивают!” Выстрелов не было, но крики продолжались»481.

В Лефортове, рассказывал Василенко, допрашивали так:

«Двое хватали под мышки и изо всех сил бросали от дверей вперед, на каменный пол следственной камеры. Когда со мной это проделали первый раз, я сильно разбился. Потом я уже готовился к этому броску. И следователь хохотал: “Научился?” И прибавлял непечатные слова. Этот лексикон там все время был в ходу.

Потом опять были допросы, меня били, бросали на пол. В ребре у меня появилась трещина, и уже в конце 1948 года в лагере я долго не мог спать на правом боку» 482.

Андрееву следователь, умевший изображать доброжелательность, не бил, поступая проще. «Те три недели, когда меня держали на допросах каждую ночь, – вспоминала она, – пришлись на июль. Он открывал окно во двор, и я слышала звуки ударов и вопли мужчин. Этого хватало. Все женщины в тюрьме это слышали, и, конечно, каждой мерещился голос мужа, сына»483. В Лефортове следствие вели по-иному, с целеустремленной жесткостью.

«Мне не давали спать три недели. Наверное, это была разработанная врачами система: спать разрешали один час в сутки и одну ночь в неделю. И человек сходил с ума, но не до конца. Вероятно, так можно было и совсем потерять рассудок, но им надо было поддерживать подследственного в полубезумном состоянии. Меня вызывали на допрос каждую ночь. И вот, никогда не забуду одного необыкновенно важного для меня эпизода. Однажды, не знаю, по какой причине, меня отпустили несколько раньше, чем обычно.

Я иду в камеру счастливая. В голове у меня только одно: “Спать. Я сейчас целый час буду спать”. И вот, когда я шла по переходу из следовательского корпуса в тюремный, по этим железным балконам, залитым ярким утренним солнцем, то вдруг поняла: если бы сейчас передо мной лежали два трупа самых любимых на земле людей – Даниила и папы, я бы переступила через них и пошла в камеру – спать! Я никогда этого не забуду. Это Ангел прикоснулся ко мне, и его неслышный голос, тот, что звучит в душе, сказал: “Запомни! Запомни! Ниже этого человек пасть не может, запомни и, когда будешь кого-то обвинять, вспомни об этом”. И я запомнила, знаю, что это – одно из самых важных воспоминаний в моей жизни. Благодаря ему я редко осуждаю тех, кто не выдержал следствия.

К этому времени я уже сказала и даже высосала из пальца все, что можно. На ночных допросах я умоляла:

– Дайте белую бумагу, я подпишу. Напишите, что хотите, потому что я уже больше ничего не могу!

А когда возвращалась в камеру, то сон был не сном, а бредом. Я куда-то проваливалась, и следователь начинал пихать мне в рот куски человеческого мяса. А потом целый день без сна; все время смотрят в глазок, и нельзя даже прислониться. И снова ночь допроса.

Следователь постоянно допытывался, было ли у нас оружие, и наконец заявил:

– Вы же врете. У вас было оружие.

– Ну не было!

– Ваш муж дал показание: было оружие.

Думаю: “Боже, бедный Даня! Значит, у нас было оружие, а он от меня скрывал. Просто берег меня, не хотел, чтобы я знала”.

– Так было оружие?

Отвечаю:

– Раз муж сказал, что было, значит, было… <…>

Тогда в нашей комнате устроили второй обыск. Простукиванием обнаружили в одной из стен замурованное окно. Представляю, с каким восторгом следователи раскидывали книги, чтобы до него добраться. Комната была угловая с двумя окнами, третье заложили за ненадобностью еще до Добровых, и никто о нем уже не помнил. <…> Разумеется, в замурованном окне ничего не нашли.

Потом я предположила, что, возможно, оружие хранилось в дровяном сарае, потому что муж туда ходил за дровами. Устроили обыск и там. Я была в ужасе, потому что представляла себе, как сейчас тяжело Даниилу, что он скрыл от меня, где оружие. Как он сейчас думает, что меня мучают напрасно. Лучше бы уж я знала и сказала, так было бы проще…

Под утро я уже начинала кричать все, что думала о следователе, о Сталине, о Ленине, о советской власти… Если бы у меня уже не было статьи 58/10, то ее вполне можно было получить. Как-то следователь сказал:

– Ну надо же! Доводишь вас до того, что вы орете и не соображаете, что говорите, но ведь ни разу не крикнули, где оружие спрятано!

Вот для чего он меня доводил. Как я уже сказала, мне не давали спать три недели. Видимо, я была в таком физическом состоянии, что когда опускала босые ноги на цементный пол, то он казался теплым, значит, ноги были ледяными. Не знаю, подмешивали что-нибудь к еде и питью, возможно. Я потом сообразила странную вещь: за девятнадцать месяцев следствия я только один раз попросилась в туалет. Это странно, ведь допросы шли целыми ночами. В туалет отвел меня конвоир. Он стоял у двери, и тогда я единственный раз за все девятнадцать месяцев увидела себя в зеркале. Хорошо помню это лицо, которое трудно назвать моим. Это была застывшая белая маска с огромными черными глазами. Глаза у меня совсем не огромные и голубые. А из зеркала на меня глядели в пол-лица черные, с разлившимися зрачками глаза. Тогда, по-видимому, у меня и началось что-то со зрением, то, что сейчас дало тяжелую глаукому и слепоту. <…>

И вот в Лефортово приехал министр Абакумов. Меня ведут к нему, а по дороге к кабинету через каждые полтора метра стоит солдат. Вводят в комнату, там сидят мой следователь и начальник отдела, а с ними очень крупный вальяжный и полный восточный человек в черном костюме. Начинает меня допрашивать.

– У вас было оружие. Почему вы не говорите, где оно?

– Потому что не знаю, – отвечаю.

– Но у вас было оружие?

– Так если вы, министр, говорите, что у нас было оружие, значит, оно было. Но я его никогда не видела.

Мне, столько лет прожившей при советской власти, не пришло в голову, что министр может врать. Он подошел ко мне близко, посмотрел:

– Какая молодая… Как же вы во все это влипли?»484

11. Очные ставки

В январе на следствие вызвали Галину Русакову. «Это была потрясающая встреча, какие бывают раз в жизни… – признавался Андреев, добавляя: – Она своим благородством едва не погубила себя совершенно попусту, будучи вызванной в качестве свидетеля»485.

Свидетели ничего не могли знать. Кроме разговоров о романе, а он постоянно что-нибудь писал, или неосторожной критики советской власти, никаких подробностей о покушении на Сталина, ни об оружии узнать не удавалось. Поэтому на лефортовском этапе следствия постепенно арестовали всех остававшихся на свободе, но намеченных в соратники террориста. Не получивших ролей не трогали. Даже выпустили перепуганную и ничего не понимавшую старуху Рабинович. Затем началось окончательное прописывание сценария.