501.
Городские шумы в корпуса не долетали. Но рядом, за тюремным забором, прямо за третьим корпусом, находилось кладбище, и оттуда в камеры, выходившие в его сторону, доносились звуки похорон, колокольный звон – единственные вольные звуки. Там же хоронили заключенных.
Каждые десять дней водили в баню, меняли белье. Но часто и баня, особенно в холода, становилась испытанием.
Кровати – железные решетки из прутьев, во время сна нельзя выключать свет и прятать под одеяло руки. И стойкий запах параши.
Дважды в неделю обход врачей. На прием к врачу разрешалось записаться всем, а сам переход в больничный корпус сулил скромное, но развлечение. Здоровых заключенных быть не могло – туберкулез, болезни желудка от рациона: гастриты, катары, язвы, от малоподвижности – геморрои, и, конечно, нервы, и, конечно, сердце.
Газеты давали с двухмесячным опозданием: до сентября 1953-го – ежедневно владимирскую «Призыв», с 1 января 1954-го – «Правду» и разрешили подписываться на другие газеты. Славился централ самой крупной в СССР тюремной библиотекой – более десяти тысяч томов (в свое время ее пополнили собранием Суздальского политизолятора). В конце мая 1925 года под нее отвели закрытую тюремную церковь. Политзэки иногда старались попасть во Владимир, чтобы «позаниматься» в библиотеке. В ней имелось немало запрещенных изданий, на воле давно изъятых. Ведомства МГБ изъятия «устаревшей» литературы не касались.
Другое разрешенное развлечение – шахматы. Играли в них с азартом, устраивали турниры. У Шульгина осталось впечатление, что Андреев только и делал что играл в шахматы – «начинал… еще до побудки, а кончал с отбоем». Академик Парин, попавший сюда на несколько месяцев раньше Андреева, писал жене: «Если до сих пор я всегда жаловался на недостаток времени, то теперь я вынужден искать способ убить его…»502 Поэтому здесь не только до изнеможения играли в шахматы, но и много писали. Писали и сочиняя, и конспектируя прочитанное. «Конспектировалось все, даже труды по ирригационным сооружениям Древнего Египта, – сосредоточенность на письме отвлекала от мрачных мыслей»503. Немало конспектов, выписок сохранилось и в тюремных тетрадях Андреева. Но все они связаны с литературными замыслами, с работой над «Розой Мира».
Пишущие нашлись и кроме Шульгина в камере, куда Андреев попал вначале. Видимо, тогда же в ней сидел Иван Алексеевич Корнеев, сочинивший вместе с Шульгиным поэму «Земля». Камера была большая, с тесно стоящими койками, в ней находилось больше десяти человек. Дневного света из-под намордника попадало мало, у потолка на голом шнуре светилась лампочка. Но после лефортовских мучений здешние условия не могли не показаться сносными.
Особенно много литераторов оказалось в камере, прозванной академической, где кроме Парина и Андреева сидели Сулейман Азимов, один из партийных лидеров Узбекистана; историк Лев Львович Раков; Василий Витальевич Шульгин и Павел Александрович Кутепов; главный художник Бюробина (Бюро по обслуживанию иностранцев) Министерства иностранных дел Владимир Александрович Александров504; японский дипломат Куродо Сан; осужденный как японский шпион Зея Рахим; немецкие офицеры Крумрайт, Кейтель – сын генерала, Гаральд Нитц; «простой паренек» Петя Курочкин. Но состав менялся, сокамерников не выбирали, попадали в «академическую» камеру и уголовники.
Каждого сюда привело собственное «дело». Сюжеты «политических» дел разнообразием статей не удивляли, но казались такими же причудливыми, как и дело террориста Андреева.
Знаменитого Шульгина, принимавшего отречение Николая II, автора книг «Дни» и «1920», изданных даже в Советской России, арестовали 24 декабря 1944 года. Незаметно жившего в тихих Сремских Карловцах Шульгина пригласили зайти «на минутку» в комендатуру и под конвоем отправили на родину. За стародавние грехи перед советской властью почти семидесятилетнему старику дали 25-летний срок. Во Владимирскую тюрьму из Лубянской он прибыл 25 июля 1947-го вместе с Павлом Кутеповым, сыном генерала.
Злоключения Парина начались после возвращения из командировки в Америку. Поздно вечером 17 февраля 1947 года на заседании по делу «КР» (противораковой вакцины Клюева и Роскиной) в Кремле Сталин произнес фразу: «Я Парину не доверяю», и под утро за Париным пришли. Из только что отремонтированной квартиры в Доме на набережной он оказался на Лубянке и после длившегося больше года следствия получил 25 лет. Академика-секретаря Академии медицинских наук СССР, посланного в США для обмена научной информацией и передавшего коллегам по просьбе авторов «КР» и, естественно, с ведома «компетентных» советских органов, рукопись их книги, обвинили в шпионаже505. Сначала его отправили в Норильск, но из Красноярска повезли обратно и препроводили во Владимирскую тюрьму. Когда Парин вошел в камеру, рассказывал Шульгин, «меня прежде всего поразило молодое лицо и совершенно белоснежная голова».
2. Встреча с Блоком
Здесь брались за перо и те, кому на воле это и в голову не приходило. Писание занимало время, в камере текшее по-иному, но главное, придавало смысл тюремному существованию, конца которому не предвиделось. Писать не запрещалось. Писали романы, повести, поэмы, стихотворения. Андрееву приходилось не только посвящать сокамерников в основы стихосложения, но и писать рецензии. В одной из них он разбирает сразу три сочинения, среди них пьесу. «Трудно сказать, удастся ли автору ценою упорного труда над словом, над стилем, над композицией, над психологическими характеристиками добиться в конце концов положительных результатов. С уверенностью можно сказать одно: это не удастся, если он будет свои ученические опыты расценивать как серьезные худож<ественные> произведения». (Пьесу «Месть», например, написал бывший депутат и кандидат в члены ЦК генерал Куприянов, кроме того корпевший над воспоминаниями «Так было».)
Говоря о Шульгине, сам ничего не писавший, в одиночке спасавшийся чтением, Меньшагин вспоминал, что тот в тюрьме «писал… – он сам говорил об этом. Еще бодрый старичок был. <…> Маленького роста, большая белая борода, лысый…»506. Шульгин считал себя прежде всего писателем, вел дневник, записывал сны, считая их вещими, сочинял – тысячами строк – стихотворения, поэмы, писал мемуары, романы. В его личном деле сохранился рапорт тюремного начальства об уничтожении рукописи исторического романа. Роман этот был «Приключения князя Воронецкого», вернее, его продолжение, над которым тогда корпел Шульгин. Андреева заинтересовала концепция романа, очевидно, не без мистики. Он даже написал о нем отзыв, о котором потом припоминал автор. Написанное Шульгиным забирали, что-то просто уничтожали, как три тетради с записями о Государственной думе, как тетради с текстом романа и материалами к нему. В тюрьме пропали и, видимо, навсегда тетради с началом трилогии «Сахар», «Мука», «Мёд» (или «Вода»?)507.
Потерю написанного не раз переживал и Андреев. Парин свидетельствовал: «Невзирая ни на какие внешние помехи, он каждый день своим четким почерком покрывал волшебными словами добываемые с трудом листки бумаги. Сколько раз эти листки отбирали во время очередных “шмонов” <…> сколько раз Д<аниил> Л<еонидович> снова восстанавливал всё по памяти»508.
Приходя в себя после Лефортова, Андреев возвращался к писанию, к стихам. «Вот в 47-м году я говорил тебе (а ты не верила): кончу “странников” – за стихи. Это шевелилось в подсознании (отчасти уже в сознании) именно то, чему пришлось являться на свет уже без тебя. Последующие года способствовали его появлению только тем досугом и той сосредоточенностью, которые они мне подарили»509, – признавался он жене летом 1956 года, не без удовлетворения перечисляя написанное. Но стихотворений, датированных первым владимирским годом, не больше десятка. Виноваты «шмоны». Но не только. После пережитого начинается новое ожидание прорывов «космического сознания». Он чувствует близость откровений, обдумывает очередные «предварительные концепции». И главный, повторяющийся в стихах мотив – соседство иных миров, предощущение «Сверх-исторических вторжений, / Под-исторических пучин». Кажется, видения еще смутны, иные миры еще не открылись, но вот-вот откроются, и он живет напряженным ожиданием вести оттуда «Где блещущие водопады / Кипят, невнятные уму».
Задуман цикл «Святые камни», и он пишет о «восхождении» Москвы, о неземном Кремле. Москва – средоточие борения миров. Он только у истоков метаисторического эпоса. Он еще не обрел соответствующего языка, который услышится вместе с увиденным в ночных путешествиях сознания. Не всё написанное в 1949 году уцелело, что-то дописано и переписано позже, включив новые открытия, неожиданные слова, ставшие к середине 1950-х особенной терминологией. «Носители возмездия» – одно из уцелевших стихотворений – написано еще прежним языком:
Город. Прожектор. Обугленный зной.
Душная полночь атомного века…
Бредит
под вздрагивающей пеленой
Поздних времен самозваная Мекка.
Страшное «завтра» столице суля,
Бродят они по извивам предчувствий
Пурпуром
в пятизвездьи Кремля…
Мысли о предстоящей войне «атомного века» возвращали к пережитому на фронте. И увиденный в январе 1943-го сражающийся «третий» уицраор вновь явился в «больничном» корпусе, в сентябре 1949-го, ночью, когда единственный сокамерник спал. Сюда он был переведен из той камеры, где сидел с Шульгиным.
«Для “Розы Мира” недостаточно было опыта, приобретенного на таком пути познания. Но самоё движение по этому пути привело меня к тому, что порою я оказывался способным сознательно воспринять воздействие некоторых Провиденциальных сил, и часы этих духовных встреч сделались более совершенной формой метаисторического познания…» – так оценивались им первые тюремные видения. Одно из них стало началом «Ленинградского Апокалипсиса». Напряженная чеканность восьмистрочной строфы, названной русской октавой, определила эпическую интонацию повествования о демонической битве в ленинградском небе.