Даниил Андреев — страница 75 из 113

Явление уицраора сопровождалось видением Александра Блока. Блок сделался его Вергилием, водителем по темным мирам. Он сопровождал его в Дуггуре – мире блужданий юности и не мог не появиться в тюремном бреду-озарении. В «Розе Мира» сказано об этой встрече:

«Я видел его летом и осенью 1949 года. Кое-что рассказать об этом – не только мое право, но и мой долг. <…> Я его встречал в трансфизических странствиях уже давно, много лет, но утрачивал воспоминание об этом. Лишь в 1949 году обстановка тюремного заключения оказалась способствующей тому, что впечатления от новых ночных странствий с ним вторглись уже и в дневную память.

Он мне показывал Агр. Ни солнца, ни звезд там нет, небо черно, как плотный свод, но некоторые предметы и здания светятся сами собой – все одним цветом, отдаленно напоминающим наш багровый…»

В январе следующего года начата поэма «Встреча с Блоком». В ней портрет поэта, каким он представлялся ему в юности: «Иссушающий зной, точно пеплом покрыли черты, / Только в синих глазах – / просветленное, синее море…» От поэмы уцелел отрывок, в нем брезжит мир инфернального Петербурга-Ленинграда с титаническим обликом Петра. В «Ленинградском Апокалипсисе» и в «Изнанке мире» всадник-призрак «на клубящемся выгнутом змее» несет в руке блоковский «бурно-чадящий факел».

Но, отправляясь с прежним вожатым в темные миры, он чувствует, что переполнен опытом иного и ему нужен другой язык, чтобы изложить «концепцию». Знакомыми словами трудно говорить о невероятных странствиях. Как утверждал незабытый Рамачарака, «высшие области астральных сфер очень плохо поддаются описанию, и у нас нет слов для этого и нет понятий». Ища соответственных слов, он обращался и к мифологическому языку, и к сакральному – церковнославянскому, поначалу только подступаясь к терминологии, возникавшей вместе с «концепцией». Он объяснит причудливую нерусскость вводимых имен и понятий так: русская метакультура одна из самых молодых, а многое из творившегося в иных мирах названо в эпохи, когда существовали языки прадревние, неведомые нынешним филологам.

3. Трубчевские октавы и московская симфония

1950-й – год возвращения к поэзии, самый плодоносный в его жизни – стихи писались каждодневно. Сохранилось около ста двадцати стихотворений, часть пропала. Он упоминал, что погибло много стихов о детстве. В том же году восстанавливались стихотворения из сожженных на Лубянке, делались их новые редакции.

Предвосхищавшие «Русских богов» циклы, названные «Над историей», выстраиваются, варьируются, подчиняясь одному углу зрения. Скоро этот взгляд будет назван метаисторическим. Из зернышка мироощущения, в котором поэзия и религиозное чувство нераздельны, он выращивал себя, свои сочинения. Теперь то, что называлось доктриной, концепцией начало приобретать очертания. Стихотворения «надисторические» и воспоминания о лесных трубчевских дорогах говорили о его странствиях, соединяя все измерения. В камере иные миры не отделялись от земного, ставшего почти ирреальным, существующим только за каменными стенами. То, что его искания и путь поэта привели в тюрьму, – логика русской истории и судьбы.

Ты осужден. Конец. Национальный рок

Тебя недаром гнал в повапленный острог.

Сгниешь, как падаль, тут. Ни взор, ни крик, ни стон

Не проползут, змеясь, на волю сквозь бетон.

Но тем, кто говорит, что ты лишь раб, – не верь:

В самом себе найди спасительную дверь!

Здесь должен открыться выход к духовидческим прорывам. В это он верил безусловно, и откровения явились – поначалу зыбкими полугрезами, потом все более содержательными снобдениями. Что в них от поэтических вдохновений, а что прорывы в иные миры – различить непросто, он это сознавал. Но поиск «спасительной двери» не раз возвращал на берега Неруссы, где его так потрясло соприкосновение с космическим сознанием. Ощущение перехода, как когда-то он прочел у Рамачараки, во время сна «Я» из физического в астральное тело пережито позже.

Февралем – сентябрем 1950-го датирована книга «Русские октавы». От нее в черновиках уцелело содержание семи частей: «Богам и соснам», «Пойма», «Гулянка», «Босиком», «Лесная кровь», «Немереча» и «Устье жизни». Все они из трубчевских странствий. Кроме вновь написанного сюда вошли стихотворения 1930-х, получившие новые редакции, – дополненный цикл 1936 года «Лесная кровь», завершенная поэма 1937-го «Немереча». «Русские октавы» должны были стать началом многокнижья, а затем трилогии, должной раскрыть «концепцию». Но «концепция» еще складывалась, состав книг менялся. Многое из «Русских октав» перешло в книгу «Бродяга», затем стал возникать поэтический ансамбль «Русские боги». Он открывался московской темой. Поэт видит три Москвы. Земную, историческую, с дорогими ему святыми камнями, затем ее темного двойника «в бездне» и ее «праобраз – в небе», увенчанный Небесным Кремлем, мечтой народа.

В «Русских богах» появляется образ Цитадели – Москвы сталинской, инфернальной, ставшей оплотом богоборческой власти. Вокруг нее «Мчится с посвистом вихрь», и этот вихрь демонический: «Но тиха цитадель, / Как / Гроб» и в тучах над ней «Знамя – / Солнце ночи».

В «Железной мистерии» Цитадель – символ тоталитарной державы. Символ из статьи Сталина к 800-летию Москвы. Прочитавший статью Шульгин сделал из нее политические выводы. Один такой: «Заявление, что Москва остается цитаделью всемирной революции, равносильно объявлению войны всем буржуазным государствам… Следовательно, в ближайшие годы нельзя ожидать прочного мира»510. Он и позже считал, что страна живет «на грани войны». Так же думал его однокамерник Андреев. Столкновение Советского Союза с Западом он считал неизбежным. Апокалипсис недавней войны должен продолжиться в мистерии мировой истории новым ратоборством в душной полночи «атомного века». Тирания и война – главные опасности для человечества.

Замыслы вытекали один из другого, очерчивалась поэтическая модель мироздания. Москва один из его центров, потому ее описанием открываются «Русские боги». Первая глава, «Святые камни», почти вся написанная в 1950-м, начинается с Кремля, «ковчега отечества», и с младенчества «приувязанного» «к церквам, трезвонящим навзрыд» автора-вестника. Поэт последовательно сакрализует все вокруг, весь мир, становящийся духовной, религиозной действительностью. Без искусства она немыслима. Культ и культура – взаимосвязаны и нераздельны. Библиотека и Большой театр – те же святые камни, что и собор Василия Блаженного или храм Христа Спасителя. А обсерватория – храм «у отверстых ворот Божества».

Стихотворение «Обсерватория. Туманность Андромеды» и первая глава «Странников ночи» «Великая туманность» – связаны. Возможно, в те же дни, когда написалось стихотворение, он попытался восстановить начало романа. Но надежда, что его рукопись хранится в недрах Лубянки вместе с его «делом», еще теплилась.

В стихах он вновь проходил кругами своей жизни: пречистенское детство, метания юности, трубчевские немеречи, ночи тридцатых, война. Ранние стихи в новых циклах-кругах соединяли вчерашнее с сегодняшним. «Роза Мира» вырастала из тех же кругов. Все, о чем он писал, не нафантазировано, а пережито – все «путешествия сознания» тюремными ночами, все видения. Личное неотделимо от «космического». Круг темных искусов заново пройден в трех дуггуровских циклах.

Написанная в конце года «Симфония городского дня» стала самым выразительным, может быть, в русской поэзии изображением сталинской Москвы, ее советского карнавала. Эту поэму он чаще всего читал сокамерникам. Слушатели воспринимали ее, как и цикл «Святые камни», по-разному. Он оставил горестную заметку:

«Улавливают традицию: “Все русские поэты писали о Москве”.

Не улавливают совершенно:

1) новизны технических средств (в особенности ритмики и строфики)

2) новизны самого жанра

3) того обстоятельства, что не только ни один русский, но и вообще никакой поэт не превращал образа какого-либо города в материал для всестороннего выражения своего мировоззрения, точнее – своей религиозно-историко-философской системы (поскольку вообще термин “философская система” применим к тому, что может быть выражено на поэтическом языке)».

Декабрь стал самым напряженным месяцем 1950 года. 8—22 декабря написана «Симфония городского дня». 23-го – начата «Железная мистерия» (названная первоначально «Русской мистерией»), 24-го – «Роза Мира». О работе над ней он потом писал: «Я начинал эту книгу в самые глухие годы тирании, довлевшей над двумястами миллионами людей. Я начинал ее в тюрьме, носившей название политического изолятора. Я писал ее тайком. Рукопись я прятал, и добрые силы – люди и не люди – укрывали ее во время обысков. И каждый день я ожидал, что рукопись будет отобрана и уничтожена, как была уничтожена моя предыдущая работа, отнявшая десять лет жизни и приведшая меня в политический изолятор».

Горячка вдохновений вызвала нервное истощение и депрессию, правда, на этот раз в легкой форме. Как замечал умевший владеть собой, регулярно занимавшийся гимнастикой йогов Шульгин, «нервы в тюрьме легко расстраиваются». Тюремный распорядок, казенная еда – суп-баланда да каша, ритуал ее получения из «кормушки», камерный полусумрак, особенно тягостный осенью и зимой, когда в окнах, полускрытых «намордниками», поздно светало и быстро темнело, – выматывали душу самым стойким. Угнетало отсутствие известий – что с женой, что с друзьями? В 1949 году он отправил жене два письма, но они вернулись за ненахождением адресата. Как впоследствии оказалось, в номерном адресе отсутствовала одна цифра.

Заключенные с адресом «г. Владимир (областной), п/я 21» имели право писать и получать два письма в год. Регламентировался и размер писем. У Андреева долгое время имелся только один адрес – родителей жены. Ответила ему теща – Юлия Гавриловна. Она отказалась сообщить адрес дочери – перепуганная, преждевременно состарившаяся от переживаний женщина не знала, имеет ли такое право. Еще она боялась, что дочь разрешенные два п