Даниил Андреев — страница 82 из 113

<еля> мною было получено от вас 350 руб<лей>… – отчитывался он. – Здоровье мое по-прежнему. В последнее время очень мучаюсь с зубами. Следующее письмо Вам надеюсь послать в марте и<ли> апреле 1953 г.»545.

Она отвечала немногословно и определенно: «Подумайте серьезно, очень серьезно о моем отказе дать вам адрес дочки»546. А дочери 5 марта 1953-го писала: «Даня жив и здоров, я ему посылаю деньги, так же, как и тебе, и такую же сумму. Относительно его адреса, тебе не сообщаю не только потому, что ты нам перестанешь писать, а потому, что не знаю, могу я это сделать или нет…» И 7 мая: «Сегодня я написала Дане о том, что ты жива-здорова и больше ничего, так-то вот, моя ненаглядная…»

Та все понимала, ища слова утешения родителям, но тон утешений, как ей свойственно, энергично наступательный:

«Любимые мои, мои хорошие!

Какие же мне найти слова, чтобы успокоить вас хоть немножко? Правда же, я не обманываю вас: я здорова, спокойна, весела, я умею всегда найти смысл и радость в жизни, во всем, что мне приходится переживать, а это – самое главное. <…>

Моя судьба закрыла вам весь свет в окошке, но даже ее – эту судьбу, вы не имеете возможности правильно оценить. Берегите же себя, любимые, вы должны иметь для себя какую-то точку опоры, вы должны хранить и беречь себя, мы увидимся, мы будем вместе, мы с Даником сумеем хоть немножечко заплатить вам за все страшное, что вы из-за нас перенесли и переносите, и за всю вашу заботу о нас, мои бедненькие, мои ненаглядные! Я очень плохо пишу, мне слов не хватает, поймите.

Если б вы знали, как я благодарна вам за помощь ему! Я не смела просить вас об этом, но меня день и ночь мучило, как он живет. Вы не имеете никакого представления о том, какое это имеет значение.

Как вы могли думать, что я, узнав его адрес, перестану вам писать? Я всегда была очень плохая по отношению к вам, но все же не настолько! Мой Даник лучше всех поймет, что, пока положение с письмами таково, как сейчас, я буду писать вам, но ведь все, что я пишу вам, интересно и важно и для него, потому что это моя жизнь, поэтому надо мое письмо, прочтя, послать ему. Его я тоже прошу писать только вам, наши адреса могут измениться, а ваши письма я всегда получаю очень аккуратно, только ради Бога не забывайте надписывать обратный адрес. Милые, я понимаю ваш страх и вашу осторожность, но не слишком ли это теперь, в этом вопросе? Вы никогда не имели никакого отношения к нашему, с позволения сказать, “делу”, а помочь двум любящим людям через столько лет немножко знать друг о друге – никаким законом, по-моему, не запрещается».

Письмо родителям переходило в письмо мужу:

«Даник, мой любимый! Я столько лет ждала твоего письма, и дождалась, и увидела тебя именно таким, каким все время молилась, чтобы ты был. Будь спокоен, я прошла трудный и сложный путь, и сейчас я тоже такая, какой ты меня хочешь видеть, мечтая обо мне, я это знаю. Я не хочу сейчас вспоминать плохое, что я сделала на своем пути – я за него платила, плачý, и буду платить, и тебя прошу: не мучай себя воспоминанием о твоем, никогда не существовавшем, невнимании ко мне – для меня наша с тобой прошедшая жизнь не имеет ни одного темного пятна. Как бы я хотела Дюканушке и маме передать нашу с тобой глубокую веру и душевные силы!»

И опять к родителям: «Солнышки мои, любимые, ненаглядные, я всегда с вами, и я гораздо лучше, чем была прежде! Жизнь моя, хоть мамочка и не верит, все-таки спокойна…» Она писала о том, как замечательно живется ей в лагере: «Работаю, читаю, вышиваю (декоративных птиц на сером холсте), немножко играю на рояле, аккомпанирую, оформляю. “Театральные” дела немножко застопорились, потому что больше нет режиссера, но художественное чтение не брошу, тем более что оно для меня труднее, чем любая роль, значит, надо это одолеть. У нас много очень красивых цветов, и я немножечко вожусь с ними – это тоже радость. Ненаглядные, можно жить в Москве, нарядной и веселой, и меньше чувствовать глубину и смысл жизни, чем иногда здесь. Даня это знает, потому что идет той же дорогой, а вы уж поверьте на слово…»547

1953 год – год перемен, и после смерти Сталина самым важным событием для Андреева стала переписка с женой. Ее адрес в конце концов он узнал сам и первое письмо написал 21 июня 1953 года, еще не получив от нее ни строчки:

«Бесценная моя, ненаглядная девочка!

С трудом могу представить, что в ответ на это письмо придут строки, написанные твоей рукой, и я буду читать их наяву, а не в бесконечных, бесчисленных снах о тебе. Боль за тебя – самая тяжкая из мук, мной испытанных в жизни, – вряд ли нужно говорить об этом, ты знаешь сама. В каких ты находишься условиях и в чем черпаешь силы – эта мысль без конца гложет и сознание, и душу, и в этом смысле каждый день имеет свою долю терзаний. Семь лет я думал, что моя любовь к тебе велика и светла. Но каким бледным призраком представляется она по сравнению с тем, что теперь! Если бы тогда она была такой как теперь – не знаю, смог ли бы я уберечь тебя от страшных ударов – в этом было слишком много независимого от моей воли – но, во всяком случае, наша совместная жизнь была бы другой. Каждый вечер после 10 часов я мысленно беседую с тобой или вспоминаю наше общее. <…> Что касается здоровья, то для правильной оценки нужно было бы очутиться в прежних условиях и сравнить; а без этого могу сказать следующее. – Еще с Москвы хожу без палки. Могу пройти час, но после этого отдохнуть. Впрочем, в легкой обуви или босиком, как любил я гулять в деревне во дни оны – мог бы пройти и больше. <…>

Почти каждый день отдыхаю за шахматами или просто за болтовней; как это ни странно, понемногу научаюсь вновь шутить, говорить глупости и иногда даже смеяться. Вообще стараюсь не терять бодрости; чувствую еще огромный запас внутренних сил и энергии; острота, глубина и даже – как это ни парадоксально – свежесть восприятия возросли.

<…> Господь с тобой, обнимаю и целую тебя несчетное число раз и молюсь за тебя постоянно. Главное, самое главное – старайся не падать духом. Чувствую, что не сумел выразить самого главного, но оно вообще невозможно в словах!

Твой Даниил».

Приписка: «То, что любовь вечна – совсем не “слова”».

Следующее письмо жене по тюремным правилам он мог написать в феврале или марте следующего года. Но ответ получил еще позднее, через восемь месяцев.

12. Великие братья

Лето 1953 года стало завершением некоего этапа. Закончены две поэмы – долго не отпускавший «Ленинградский Апокалипсис» и «Рух». В главном, хотя и предполагалась еще не одна глава, сложились «Русские боги». Но метаисторический трактат о Розе Мира писался то продвигаясь вперед, то стопорясь. Он все еще не уверен – открылись ли «духовные органы», сопричастен ли он «космическому сознанию»?

«Открытие дух<овных> орг<анов> состоит в обнаружении способности лицезреть и беседовать, не забывая. Потом – странствие, вместе с телом, кот<орое> в это время становится иным, – записывал он. – <…> Мой даймон здесь, они его видят, но я только потом. В сквере у хр<ама> Христа (<19>21) было его первое вторжение. Практич<еские> способн<ости> и знан<ия> придут…»

Состояния «снобдений» в тюремных стенах не что-то совсем необычное. В тюрьме их испытывал не только Андреев. Шульгин записями снов заполнил около сотни тетрадей. В ночь на 5 марта 1953-го ему, например, приснилось, что «пал великолепный конь, пал на задние ноги, опираясь передними о землю, которую он залил кровью»548. Шульгин и всегда-то был склонен к мистике, но тюрьма болезненно обостряла психику, прислушивание к себе.

Осенью 1953-го перед Андреевым открылось необычайное, то, чего он ждал всю жизнь, хотя подобные состояния, пусть в меньшей степени, испытывал с 1950 года. Позже в дневниковых записях (7 февраля 1954 года) он попытался зафиксировать и оценить случившееся:

«Октябрь и особенно ноябрь прошлого года был необычайным, беспрецедентным временем в моей жизни. Но что происходило тогда: откровение? наваждение? безумие? Грандиозность открывшейся мировой панорамы, без сравнения, превосходила возможности не только моего сознания, но, думаю, и подсознания. Но панорама эта включала перспективу последних веков и в следующей эпохе отводила мне роль, несообразную абсолютно ни с моими данными, ни даже с какими-либо потенциями. Со стороны могло бы показаться, что здесь налицо mania grandiosa в сочетании с религиозн<ой> манией; но с этим не вязалось как будто бы два факта: то, что я не мог до конца поверить (а страдающие mania grandiosa непреложно верят) внушаемому мне представлению и колоссальности моего значения, и все-таки то, что истинность этого значения подтвердилась бы только в том случае, если бы подтвердился целый ряд прогнозов и общего, и личного характера. Должно пройти много месяцев, пожалуй, даже год, чтобы стало возможным судить об этом. Некоторые мелочи отчасти, правда, уже выяснились, но подтвердились зато и некоторые мелкие предсказания. Все это сопровождалось потрясающими переживаниями, ощущением реальной близости великих братьев из Синклита России. <…>

Этот период оборвался вместе с переводом в другую кам<еру>. Декабрь я был поглощен работой над трактатом, отчасти в него вошел и материал, почерпнутый в ноябре м<еся>це».

Он чуть ли не дословно повторил в «Розе Мира» эту запись. Великие братья из Синклита России, с благоговением и опаской не названные по имени, те, кто сопровождал его всю жизнь, чье присутствие он ощущал всегда. «Видел ли я их самих во время этих встреч? Нет. Разговаривали ли они со мной? Да. Слышал ли я их слова? И да, и нет. Я слышал, но не физическим слухом. Как будто они говорили откуда-то из глубины моего сердца» – так он определил эти встречи-видения. Первый, им встреченный, конечно, Серафим Саровский, чья иконка всегда находилась при нем: на фронте в кармане гимнастерки и здесь, в тюрьме. Святой являлся ему однажды, в 1933-м, в церкви Святого Власия, и это видение он никогда не забывал. Три других – можно предположить – Достоевский, Лермонтов и Владимир Соловьев.