<…> Во-вторых, я выписал свыше 2 тыс<яч> слов, кот<орые> надо выучить в первую очередь, и зубрю их. В-третьих, начал знакомиться с кратким грамматическим очерком, приложенным к словарю»553.
Только в тюрьме можно с детской безоглядностью взяться изучать хинди по словарю. И только при андреевской любви к Индии. Уже осенью он шутливо обращался к жене: «Моя прия (что значит по-индусски любимая), ри(удар!)и (милая), ляллии (девочка, дочурка)!» И объяснял: «Мне кажется, что изучение хинди – лучшее, что сейчас я могу делать. Ты же видишь из газет, какими темпами и как широко протекает культурное сближение с Индией (я готов лезть на стену, что не вижу индийских фильмов!). С хинди переводятся сотни художеств<енных> произведений, в том числе и поэзия. И разве изучение этого языка не может, помимо всего прочего, принести конкретную практи<ческую> пользу? Но беда в том, что если даже я к моменту нашей встречи изучу язык настолько, чтобы потом осталось только углублять и шлифовать эти знания (что весьма сомнительно!) – то все же непонятно, как я смогу приложить эти знания в каком-нибудь райцентре, где нет даже издательств»554.
2. Депрессия
В жаркие дни он, солнцепоклонник, всегда чувствовал подъем, а этим июнем солнце прокалило прогулочный двор, заглядывало в камеру, согревая цементный пол. Летнее письмо заканчивалось преувеличенно бодро: «…питаюсь великолепно благодаря непрерывным заботам мамы, очень сильно загорел, любую жару и духоту переношу превосходно. Умств<енной> энергии – хоть отбавляй. Что же касается физ<ических> сил, то об этом трудно сказать что-нибудь»555. На самом деле солнце светило над тюрьмой нечасто и на пятачке двора не торчало ни травинки. В другом письме: «Я даже верхушки деревьев вижу лишь по нескольку секунд издалека, несколько раз в году. Особенно мучительна эта тоска в летнее полугодие – доходит Бог знает до чего, до ночных плачей в подушку – признаюсь в этой слабости только тебе»556.
Но дождливой осенью ему стало худо. Он дотошно и тревожно расспрашивает о здоровье жену, заключая: «Хороши мы будем, если выйдем в жизнь неработоспособными инвалидами…» Беспокоясь о ней, он не скрывал свои хвори, обычные для большинства тюремных сидельцев, замечая, что они должны без прикрас знать состояние друг друга, чтобы правильнее представлять «реальное будущее». Свое состояние, бегло перечислив «мелочи», описал подробно: «Более или менее серьезных недомоганий у меня 3: радикулит, гастрит и маниакально-депрессивный психоз. В прошлом году радикулит вздумал выкидывать новые номера, возникали беспричинные острые боли то в икре, то в паху, и т. д. Кварц, соллюкс и еще кое-что загнали этого распоясавшегося хулигана обратно в его нору – в поясницу. С июля я чувствую себя в этом отношении даже лучше, чем в 46 году: могу пройти без всякой усталости 10–12 км (конечно, только босиком). <…> Благодаря замечательным посылкам я прибавил в весе и сейчас, несомненно, тяжелее, чем 8 лет назад. Между прочим, все это наталкивает меня на мысль, что в случае нашей жизни где-нибудь в районном центре хорошо было бы поступить на первых порах на должность почтальона.
Второе: гастрит. Этот сувенир судьба неожиданно преподнесла мне этим летом. <…> И, наконец, твой старый знакомый – ман<иакально>-депр<ессивный> психоз. У меня была депрессия в 50-м году, но в легкой форме; все обошлось без каких-либо специальных мер. В этом году вышло хуже. Сейчас я помещен в условия, которые, в смысле борьбы с депрессией и с учетом реальных возможностей, можно назвать идеальными. Кроме того, с нервно-психи<ческой> угнетенностью я борюсь испытанным способом, помогавшим мне во всех аналогичных случаях: физической системой, основанной на хождении босиком. Ты знаешь мое исконное, с раннего детства, инстинктивное отвращение к обуви и кое-какие навыки, которые я получил еще мальчишкой. И взрослым уже я ведь недаром столько тысяч, если не десятков тысяч, километров отстукал босыми пятками по Брянским лесам, Крыму, Украине и другим чудесным местам. Я ощущаю совершенно отчетливо, что поверхность земли отдает какое-то излучение, кот<орое> проникает через открытые подошвы в организм, оказывая на него, в особенности на нервную систему, благотворнейшее действие. <…> В помещении я уже давно обхожусь без обуви круглый год, радуясь бодрящей прохладе цементного пола (вместе с обувью расстался я и с гриппами, навещавшими меня раньше по 3–4 раза за зиму), а теперь хожу [на прогулки]557 только босиком и чувствую каждый раз такой прилив бодрости, энергии, жизнерадостности, что прямо-таки становлюсь другим человеком»558.
В тюрьме за возможность «босикомохождения» пришлось бороться. Попав с депрессией в больничный корпус и получив запрещение выходить на прогулки босым, он написал заявление начальнику тюрьмы. В нем заметно нервное состояние:
«Моя просьба к Вам… имеет необычный характер. Поэтому, чтобы быть правильно понятым, я вынужден подробно объяснить, в чем дело.
Моя жизнь сложилась таким образом, что и в детстве, и взрослым я привык очень много ходить босиком. Всегда страдал ощущением сухости кожи в подошвах, я всегда тяготился обувью и употреблял ее редко – либо в зимн<ие> морозы, либо в особых официальных случаях.
В тюрьме я круглый год хожу разутый в помещении, а летом и на прогулках.
В настоящее время я нахожусь в больничном корпусе в одиночке, куда помещен в связи… с рецидивом моего нервно-психического расстройства. Оно характеризуется угнетенным состоянием, отвращением к окруж<ающим>, боязнь шумов и т. п.
Еще задолго до тюрьмы я убедился, что хождение босым, в особенности в холодную погоду, действует на меня благоприятно – не только в смысле закалки организма, но и в смысле повышения общего жизненного тонуса. Теперь, после прогулки, я возвращаюсь в камеру буквально другим человеком, испытывая прилив бодрости и энергии, и могу после этого несколько часов нормально заниматься.
Однако сейчас это начало вызывать возражение со стороны некоторых корпусных на том основании, что время уже не летнее и приходится выходить на прогулку обутым.
А я уже не ребенок! В моем возрасте человеку свойственно самому разбираться в том, что вредно и что полезно для его здоровья.
Этот мелкий на первый взгляд вопрос имеет для меня огромное значение – и физическое, и психологическое, и нервное.
Обращаюсь к Вам с убедительной просьбой освободить меня от обуви, разрешить мне употреблять ее только тогда, когда я в ней чувствую нужду…»559
Босикомохождение казалось ему панацеей и, понятно, вошло, получив теоретическое обоснование, в учение «Розы Мира». Он обдумывал, как будет ходить босым по московским улицам, не смущая прохожих: ведь Москва не Мадрас, где босиком ходят почти все. Даже придумал для этого фасон костюма «вроде рясы». Надежды на пересмотр дела и свободу с каждым днем становились зримей, и в переписке они с женой все подробнее обсуждали будущее. Алла Александровна вынесла из месяцев следствия понимание роковой неизбежности случившегося с ними. «Я очень боюсь твоего чувства вины по отношению ко всем “нашим”, – признавалась она. – Я уже писала тебе, родной мой, что детей и слабоумных среди нас не было. Все, что произошло, совершенно логично и иначе не могло быть. Какой смысл обижаться на историю и искать виноватого в катастрофе, которой не могло не быть. Твоего же чувства виноватости перед “друзьями” боюсь потому, что оно может помешать тебе здраво и спокойно обдумать будущую, может быть, даже наступающую, жизнь»560.
Но Андреев не хотел ни отмахиваться от друзей, ни отрекаться от вины перед попавшими в его «дело». «Мои отношения к прежним друзьям остались прежними, да и с чего бы они могли перемениться? – отвечал он. – Никто ни в чем передо мной не виноват. Другое дело, что я сам себе не прощу некоторых вещей никогда, как и всякий человек на моем месте хоть с миллиграммом совести. Все это думано и передумано 1000 раз. И хотя многие частности мне тут неясны и кое-что может проясниться лишь при личных встречах, но самый факт моей виновности перед некоторыми из них ясен как день. И если в будущем удастся встретиться с ними, и если они при этом, грубо говоря, не пошлют меня к черту – величайшее счастье заключалось бы в возможности им чем-ниб<удь> помочь…» Он считал, что виноват кругом, особенно перед родными. «Вот уж перед кем я виноват так, что и в 10 существованиях не искупишь», – восклицал он, говоря о двоюродном брате. И о Коваленских: «…перед Шурой и А<лександром> В<икторовичем> тоже хорош получился. Не представляю, каково теперь их отношение ко мне (если они живы) и захотят ли они от меня помощи хоть с горчичное зерно».
Он опасался забрезжившей свободы, не сулившей ни покоя, ни благополучия: «Что можно решить или даже хоть вообразить заранее? Слишком оторвались от действительности и слишком будут сужены наши собственные возможности. Боюсь, например, что в первый период не мы будем помогать старикам, а наоборот. И сколько я ни беснуюсь при такой мысли, простой здравый смысл подсказывает ее правоту. Когда оперимся – другое дело, но как и сколько времени будем оперяться? А ведь есть же у меня гордость, Алла, и, представляя себя в виде 50-летнего птенчика, которому сердобольные родичи суют в клюв поминутно по червяку, – откуда тут возьмешь энтузиазм, скажи, пожалуйста?»561
Он и сейчас зависел от родителей жены. «Огромное спасибо за чудные посылки и деньги, – благодарил Андреев тещу. – Но недавно я узнал вещь, кото<рая>привела меня в ужас. По-видимому, для отправки продуктовых посылок Вам приходится ездить в Лосиноостровск. Если это так, я прошу Вас немедленно прекратить отправку продуктовых посылок!!! Ведь ясно же как день, что при Вашем здоровье подобные поездки – просто самоубийство! И, главное, без всякой необходимости! Сахар я всегда могу купить здесь, часто бывают также масло и сыр.
После того, как я это узнал, мне никакие присланные продукты уже не полезут в горло»