Даниил Андреев — страница 90 из 113

<алидный> дом…»

Спасает его, считал Андреев, босикомохождение: «…если я стану обуваться – я умру»615. В Страстную неделю, начавшуюся 1 мая, он попытался бросить курить и какое-то время курил меньше – «5–6 сигарет в день (вместо 20–25)»616.

В тюрьме, несмотря на строгости режима, праздновали Пасху. В камеры, когда открывалась форточка, доносился звон колоколов. В Пасху Андреев всегда вспоминал дом, добровский праздничный стол и страшную Пасхальную неделю 1947-го. К Светлому воскресенью Юлия Гавриловна старалась подгадать посылку, прислать творожную пасху и кулич. Пасху 6 мая 1956-го запомнил сидевший в одиночке Меньшагин: «Я, как обычно, форточку не закрывал, слышу звон Успенского собора. И вдруг слышу – в камерах запели: “Христос воскресе!” Заключенные там были – женщины, какие-то старухи, вот они запели: “Христос воскресе!” Значит, ночью почти, первую половину ночи не спали. На другой день я посмотрел в окно, смотрю – эти украинки в хороших платьях (не так, как всегда) ходят. Я, значит, говорю: “Христос воскресе!” Значит, они мне запевали: “Воистину воскресе!” Руками стали мaxaть. Потом посмотрел: Шульгин ходит и с ним грузин Бериашвили. Я, значит, опять сказал: “Христос воскресе!” А Шульгин снял шляпу: “Воистину воскресе!” – махает шляпой»617. Эта Пасха вселяла и земные надежды.

Аллу Александровну одолевали предчувствия. «Я, – писала она, поздравляя мужа с именинами, – …опять видела во сне церковь, а это, кажется, плохо. Я их видела бесконечное количество за эти годы, и самых разных. А накануне переезда в Лефортово – слышала во сне “Величит душа моя Господа” и видела зажженные свечи. На этот раз, вероятно, от страшной нервной усталости, <…> я видела нечто совершенно фантастическое. Посредине Москвы возвышался Лондонский Тауэр, причем назывался он Вестминстерским аббатством»618.

Но времена, как сновидения, менялись. Отец писал ей, побывав в Военной прокуратуре: «Дочурочка, вот некоторые подробности вчерашнего приема у Терехова. Дело, верней, его пересмотр он назвал “безобразно затянувшимся”. <…> Длительность прохождения и все взлеты и провалы он объяснил крайней и (дал понять) нарочитой запутанностью дела, а также разношерстностью “однодельцев”: от полностью советских лиц до таких, антисоветские высказывания которых могли бы считаться основательно установленными. Но последнее усложнено тем, что ряд “высказываний” фиксированы лишь на косвенных уликах в виде “свидетельских показаний”, многие из которых получены в, так сказать, особых условиях. <…> Второе затруднение заключается в том, что основной материал, роман Даниила, “не обнаружен, несмотря на длительные и основательные розыски”, и “по-видимому, действительно уничтожен по распоряжению Абакумова”, причем в деле имеются лишь выписки из романа, явно подобранные в нужном для обвинения характере.

Итак, все сводится к обвинению в “антисоветских высказываниях”, т. е. к п. 10-му.

Здесь мне было сказано, что “время играет в пользу вашей дочери”, т. к. ряд высказываний, которые еще несколько месяцев могли считаться антисоветскими, теперь таковыми не являются…»619

Она разгадывала путаные сны, а его живописные снобдения прекратились вовсе. Но работа над трактатом продолжалась. «Должен сказать, что сейчас я отчаянными усилиями заканчиваю курс cвоих занятий, потому что в новых условиях мне не удастся углубиться в них очень долго, м<ожет> б<ыть>, и никогда. К сожалению, дело осложняется опять-таки недостатком чисто физических сил (я не могу долго сидеть за столом) и, кроме того, ужасной духовной тупостью, апатией, которыми ознаменованы 2 последних месяца. Дело в том, что из-за сердца мне пришлось изменить повседневный ритм и отказаться от тех ночных бдений, кот<орые> являлись чем-то вроде моего духовного питания. Каждый вечер мне дается снотворное, благодаря которому я сплю подряд 8–9 часов, это очень хорошо, даже просто необходимо в настоящее время, но зато в остальное время я туп, бессмыслен и вял, как взор идиота. А чуть малейшее впечатление – моментально перебои и сердечн<ая> слабость, либо теснение в груди, грелки, нитроглицерин и пр<очее>. Сам себе стал отвратителен, и мучит мысль, каково будет тебе жить бок о бок с таким “фонтаном” жизненных сил»620.

Из опустошающего многолетнего однообразия острожных стен он вырывался в стихах и в снах. Ему снились трубчевские леса и курганы, Нерусса… Снились архитектурные сны, Москва: Кремль, храм Христа Спасителя, наяву давно не существовавший… Почему-то особенно часто снилось то, чего он совсем не видел, – новопостроенные высотные здания.

Колеса запущенной юридической машины вращались неравномерно, с обычными бюрократическими заминками и неразберихой. Но лагерные ворота распахивались. В лагпункте, где сидела Андреева, в апреле работала комиссия – и «4/5 – уехали домой». Оставшихся в лагере – около семидесяти политзэчек – попросили из зоны, поселив рядом – в казарме, на их место привезли «бытовичек». Расконвоированные политзэчки после работы в переменившейся зоне – там закипела уголовная жизнь с драками и чефиром – гуляли по лесу, собирали ягоды, ходили на речку. Потом Андрееву с остальными неотпущенными отправили в другой лагпункт – на сельхозработы.

Освобождения не обходили и централ. Выпустили Вольфина. 4 мая Андреева из больничного перевели в 4-й корпус, потом вновь вернули в больничный. Но с Зеей Рахимом они разлучились. Предполагалось, что надолго, если не навсегда: Рахима освобождали. Терзало то, о чем боялся и думать: ближайшая участь написанного и незаконченного. «Переживать историю с C. Н. («Странниками ночи». – Б. Р.) вторично – нет сил. Ну, даст Бог – как-нибудь. Во всяком случае, у меня есть нечто вроде чувства исполненного долга. Говорю “нечто вроде” потому, что для того, чтобы долг был выполнен полностью, нужно еще какое-то время, minimum год-полтора при благоприятных обстоятельствах»621.

Июнь ничего не изменил. Появились надежды на июль, в июле во Владимирской тюрьме ожидалась комиссия по пересмотру дел. В размышлениях об инвалидном и бездомном будущем он неожиданно подумал о возможности – понимая, что «шансы ничтожны», – уехать к брату. Он даже стал обсуждать это с женой. «Спрашиваю серьезно, очень подумай и ответь, согласилась ли бы ты уехать со мной к Диме, причем вдруг, внезапно»622. Но комиссия в июле не появилась.

Издерганный неизвестностью, он пытался продолжать занятия, но больше читал. Чтобы отвлечься, читал Брема, прочел только что вышедшую книгу Ермилова о Достоевском. Книга возмутила рьяной антирелигиозностью: «Боюсь, что Федору Михайловичу приходится вертеться в гробу безостановочно, как мельнице». Без писания жизнь казалась бессмысленной. «Если дело опять затянется и я задержусь здесь на N-ное количество месяцев, попробую заняться “Розой Мира” (этот курс пока что пройден наполовину), но боюсь, что каким бы то ни было занятиям будет очень мешать радио. Во всяком случае, о писании стихов под этот аккомпанемент не может быть и речи»623. С утра до ночи бубнящий и рычащий репродуктор торчал рядом с окнами. «По этому поводу я уже написал жалобу министру внутренних дел, потом Булганину, и вот жду ответа, – делился он с женой. – А пока – ежедневные головные боли и изрядная трепка нервов»624.

Состав «Русских богов» продолжал меняться, хотя предисловие к ним было написано в октябре прошлого года. Поэтический ансамбль складывался постепенно, одни части менялись, другие исключались, и эта работа, так и не завершенная, продолжалась до конца. «Метаисторический очерк» – поначалу мыслившийся поэмой в прозе и вводивший читателя в метаисторическое видение светлых и темных миров, в результате стал частью «Розы Мира». Она и сделалась теперь главным трудом.

Наконец долгожданное известие: 10 августа жену освободили.

«Юлия Гавриловна, родная моя, сегодня получил одновременно телеграмму от Алиньки – об ее освобождении и Вашу открытку – о том же, – восторженно написал он теще. – Ну, поздравляю вас всех с великой радостью!»625

Фактическим днем освобождения Алла Александровна считала 13 августа, когда ее с выданным в Зубовой Поляне паспортом посадили на «кукушку» и отправили в Потьму, переполненную вчерашними зэками. Их отчаянные толпы осаждали набитые поезда.

15 августа она вернулась в Москву, в расконвоированную жизнь, в свободу. Через день написала мужу: «Родной мой! Ты, конечно, недоумеваешь, почему я до сих пор не приехала к тебе. Я тоже думала, что едва поставлю в Москве чемодан – прилечу во Владимир. Многолетняя привычка жить без документов! Конечно, пришлось сразу заняться делами»626. И она, чуть побыв с родителями, жившими на даче в Звенигороде, побежала по Москве – за пропиской, и тут же – хлопотать, сказав себе и мужу, что из прокуратуры не вылезет, пока не добьется толка. В четверг, 23-го, попала на прием в прокуратуре, на другой день приехала во Владимир.

Через девять с лишним лет разлуки они встретились в тюремной комнате свиданий. «Меня ввели в крохотную комнатушку, – вспоминала Алла Александровна. – В ней стоял самый обыкновенный стол, два пустых стула, на третьем сидела женщина с автоматом. Туда и привели Даниила. Он выглядел таким же, как прежде, только очень похудевшим и седым. Мы так обрадовались, что не заметили измученности друг друга. Ни о какой болезни никто в эту минуту не думал – Даниил подхватил меня на руки».

Казалось, что охранница с автоматом радуется вместе с ними.

«А Даниил тут же под столом передал мне четвертушку тетради со своими стихами. Я взяла тетрадку и спрятала в платье. Так через десять дней после моего и за восемь месяцев до его освобождения, – не без гордости замечала Алла Александровна, – мы принялись за то же, за что и сели»627.

10. Направлено на доследование

Сразу после недолгого свидания, дожидаясь автобуса, она пришла на взгорье у собора и стала писать ему письмо. «Перед глазами – извивающаяся река и огромная заречная равнина удивительной и очень русской красоты. Кругом меня бродят только белые куры, а люди где-то далеко…» Пыталась читать полученные от него стихи, чтобы успокоиться, прийти в себя, и продолжала: «Хороший мой, хоть бы ты так же успокоился, как я сейчас! Как я, глупая, вчера отчаянно боялась и как нужно нам было увидаться!»