<…> Из расчески с туалетной бумагой вырывалась ликующая музыка. Непрерывно и взахлеб вещающее “радио” извещало о сто двадцати процентной явке избирателей еще до восхода солнца. Мир тонул в народном энтузиазме. От переполнявшего счастья и любви к родной партии рыдал свинарь из Молдавии и хлопковод из “солнечного Туркменистана”»651.
Все, входившее в жизнь Даниила Андреева, становилось значимым, к каждому знакомцу протягивались душевные нити. После освобождения он пишет ободряющие письма молодым друзьям, оказавшимся в тюрьмах и лагерях, живя на скудную пенсию, нуждаясь, кому-то высылает деньги. Узнавший о его смерти Валерий Слушкин писал вдове: «…потеря человека, перед которым я искренно восхищался, единственной личности, которая понимала меня, – огромная потеря… Даниил Леонидович много сделал для меня, для моей души, особенно в дни совместного пребывания… мне он дорог, как близкий человек, перед которым мне не стыдно было и исповедаться… его жизнь – подвиг».
Руководил четвертым отделением небезызвестный психиатр Даниил Романович Лунц. Лунца в диссидентских мемуарах называют и «полицейским профессором», и «доктором тюремных наук», и полковником КГБ в белом халате. Не умевший лгать и увиливать Андреев и перед ним не скрывал свои умонастроения. Многоопытный Даниил Романович, по свидетельству Чукова, предложил Андрееву изложить свои взгляды в письменном виде. Взявшись было просто и лаконично изложить свои представления о мироздании, поэт понял, что ничего хорошего ему подобный труд не сулит, и уничтожил написанное. А в беседах с психиатрами все же говорил то, что думал, мистических воззрений не скрывал.
В середине марта после экспертизы, впрочем, на исход дела не повлиявшей, Андреева вернули на Лубянку.
Часть двенадцатаяРоза Мира. 1957–1959
1. Освобождение
Когда Алле Александровне в конце марта в Институте Сербского объявили, что муж переведен в тюрьму, она ринулась выяснять – куда. Позвонила следователю, ведшему пересмотр дела, тот заявил, что ничего не знает. Побежала в Матросскую Тишину, в Бутырку, в Лефортово. Нигде нет.
«А я-то, зная состояние Даниила, подумала, что он просто умер. В морге надо искать! – вспоминала она дни неизвестности. – В конце концов прибегаю в справочную ГБ на Кузнецкий, 24, кидаюсь к дежурному:
– Боже мой, ведь у него же был инфаркт, он ведь умирает! Мне не говорят, где он. Ну что, где он – в морге?!
Я совершенно обезумела, готова была стену лбом пробить. И дежурный, перед которым катились волны таких дел, при мне звонил следователю, но следователь и ему не сказал. <…> И вот я прихожу 22 апреля, прямо перед окончанием срока, и дежурный мне говорит:
– Успокойся, жив, завтра выйдет. Завтра придешь сюда, вот придешь, и он сюда придет. <…>
На следующий день, 23 апреля, я пришла, в руках у меня была книжка “Наполеон” Тарле, я листала ее, не в состоянии прочесть ни единого слова, и никогда больше не смогла взять эту книгу в руки. Даниил вошел в приемную, где я ждала. Я встала, мы взялись за руки и пошли к маме, потому что больше идти нам на свете было некуда. Стоял солнечный день, такой же, как тот, когда Даниила арестовали»652.
Пересмотр «Дела Д. Л. Андреева» кончился ничем, и это было не худшим исходом. Никто не решался ему простить слов из письма Маленкову об отношении к советской власти в зависимости «от той степени свободы слова, печати, собраний, религиозной деятельности, какую советская власть осуществляет фактически, не в декларациях, а на деле». Жена умоляла вести себя осторожней, «но он твердо стоял на том, что всегда будет говорить правду, – рассказывала она. – И в какой-то момент я не то сказала, не то написала ему: “Не выступляй”. Он потом, смеясь, рассказывал мне, что это слово все вдруг поставило на свои места. И он старался “не выступлять” на допросах». Но на переследствии сорвался. Следователь спросил об отношении к Сталину. «…“Ты не представляешь себе, – рассказывал он мне потом, – я, не умеющий говорить, обрел такой дар красноречия, разлился так обстоятельно, так обоснованно разложил ‘отца народов’ по косточкам, просто стер в порошок… И вдруг вижу странную вещь: следователь молчит, и по его знаку стенографистка не записывает”. Именно в это время у трясущегося от бешенства следователя посредством телефонного звонка от имени Шверника вырвали из рук дело, которое он благополучно “шил”»653. Неутомимые хождения жены по инстанциям спасли от нового срока. Но десять лет он отсидел день в день.
Из внутренней тюрьмы КГБ Андреева выпустили со справкой № 455, где говорилось: «23 апреля 1957 года из-под стражи освобожден по истечении срока наказания». 10 мая на основании справки ему выдали паспорт.
Поселиться пришлось у родителей жены. Дом – деревянный купеческий особняк. Сравнительно большая комната в многолюдной коммунальной квартире во весь второй этаж когда-то была игорной, и на потолке мореного дуба осталась роспись с цветистым изображением игральных карт с драконами. Немалыми усилиями Юлия Гавриловна устроила в комнате небольшую кухню-прихожую с чуланчиком.
В первые же дни он отправился к Коваленскому, жившему у Нелли Леоновой в Лефортове. Осенью 1956-го вышло собрание сочинений Ибсена с переводом «Бранда», и гонорар выручил Коваленского, оказавшегося в положении, как он сам говорил, «нахлебника». В ноябре его реабилитировали, в январе 1957-го восстановили в Союзе писателей. Болезненно пополневший, одышливый, он жил прошлым, тосковал о Каиньке, писал поэму о детстве, воспоминания, «касающиеся периода отсутствия». Встреча получилась трудной. Утраты, вольные и невольные вины стояли между ними, за десятилетие наросли как лед. В этой жизни его не растопить.
Через несколько дней в Подсосенский прибежала Ирина Усова. «Несмотря на прежнюю живость движений, инфаркт Дани, случившийся около двух лет назад, все же сказывался; уже скоро ему пришлось лечь на диван, а я села возле него, – рассказывала о встрече Усова. – Разговор не клеился»654. Встречи со старыми друзьями оказались и радостными, и тягостными. Тюремное десятилетие, как запотевшее стекло, мешало видеть и понимать друг друга.
Встретился он с Александрой Львовной Горобовой. Время сгладило обиду. Она помогала хлопотать о его освобождении, писала ходатайства в Союз писателей, посылала в тюрьму посылки. И теперь участливо смотрела на него большими темными глазами.
Навестил Татьяну Морозову, ютившуюся со взрослыми дочерьми в коммунальной комнатушке в Марьиной Роще.
Наконец они собрались в Малый Левшинский. Повидались с Ламакиными и Межибовскими. Их детей поразило, что высокий, сутулящийся гость ходит по квартире в носках. Дом стал чужим. В большой добровской комнате жила многодетная семья, занимавшаяся клеянием каких-то коробочек, в квартире стоял тошнотный запах клея. Глава семьи, инвалид, время от времени напивался и грозился Ламакиным, что снова их посадит. Другие пили не реже инвалида и тихо ненавидели «паршивую интеллигенцию».
Нереабилитированным жить в Москве не полагалось, их место – за 101-м километром. Стали искать, где прописаться. В конце апреля Андреевы вместе с племянницей Вольфина, Аллой Смирновой, поехали в родную деревню ее матери, Вишенки. Дорога через Серпухов: деревня за Окой.
«Мы приехали на станцию, пошли по направлению к деревне и сели на пригорке, – описывала поездку Андреева. – Аллочка шутя надела на Даниила венок из каких-то больших листьев, и мы очень веселились, потому что в этом венке, похожем на лавровый, в профиль он и вправду походил на Данте. Потом мы вдвоем остались на пригорке, а Аллочка пошла к тете спросить, можно ли прийти бывшим заключенным, из которых один еще не реабилитирован. Тетя возмутилась:
– Да ты что! О чем ты спрашиваешь? Веди сейчас же.
Нас приняли, угостили, мы там даже переночевали. Потом попробовали Даниила прописать, но из этого ничего не получилось – слишком близко к Москве»655.
Следующий маршрут – в Торжок. Там жили Кемницы, там Виктор Андреевич работал на авиационном заводе, и туда из Караганды приехала к нему жена, а следом ее лагерная подруга Вера Литовская. В их двухкомнатной квартире удалось прописать и Андреева. В Торжке оказалось немало вчерашних зэков.
У Кемницев он читал стихи. Глуховатый и негромкий голос звучал воодушевленно. Читал друзьям, стихи его любившим, понимавшим, прошедшим той же дорогой. «Даниил читал там “Рух”, – вспоминала жена поэта. – Слушали Верочка, Кемницы и кто-то из их торжковских друзей. Даниил вообще читал свои стихи хорошо, но в тот раз – поразительно хорошо»656.
Он не мог не читать друзьям стихи. Как и прежде, это не были большие сборища – три-четыре человека.
2. Встречи
После тюремной неподвижности началось скитальчество. Поездки в Торжок, встречи требовали сил. За три недели он многих повидал, натолкался в электричках, натрясся в автобусах.
Но и о вчерашних друзьях не забыл. 11 мая написал жене Гудзенко, стараясь узнать о его судьбе – предстоял суд, – сообщил о своей: «За два коротких месяца жизни с Вашим мужем я его искренно полюбил, глубоко уверовал в его замечательное дарование и буду с тревогой, беспокойством и надеждой следить за дальнейшими этапами Вашей с ним общей борьбы за справедливое решение его дела»657.
Написал Курочкину, оставшемуся досиживать, получил от него письмо и фотографию с надписью: «На память дорогому Даниилу Леонидовичу» с обозначением места: «Владимир – областной».
В мае стараниями Парина его положили в больницу Института терапии. С собой он взял книги, подаренные Новиковым. На книге стихов тот написал: «Когда-то надписывал книжку Вашему папе – Леониду Николаевичу Андрееву, а ныне Вам – его сынку…» Из больницы он благодарил: «Дорогой Иван Алексеевич, до сих пор не удалось навестить Вас после десятилетнего промежутка: лежу в больнице и подвергаюсь пока не столько лечению, сколько всевозможным исследованиям и обследованиям. Диагноз не очень благоприятен: стенокардия, атеросклероз аорты и мн