увствительностью и уязвимостью, душевной и физической (Друскин даже носил сорочки и брюки большего, чем нужно, размера, чтобы избежать телесного соприкосновения с чуждой материей). Оба были духовно чужды своему поколению. Но способы защиты от мира у них были разные. У Друскина смолоду сложилась, по воспоминаниям его брата, система странных бытовых ритуалов (“например, если что-либо забыл взять с собой, не возвращаться домой, сакральные числа”[136]), позднее он защищался своего рода метафизическим доктринерством. Самозащитой Хармса стала театрализация собственной жизни. Этой важнейшей стороны личности своего друга серьезный Яков Семенович до конца понять не мог. Кроме того, он единственный из четверки не был литератором – ни по статусу, ни по складу. Сугубо профессиональным интересам своих друзей он оставался чужд.
Наивно думать, что Хармса связывали с его новыми товарищами только творческие труды и духовные материи. В дневниках его в те годы можно встретить и такие записи:
23 нояб. 1926, Вторник. Я, Даниил Хармс, обязуюсь предоставить себя до субботы в смысле выпивок и ночей Александру Ивановичу Введенскому. Прим<ечание>. Если выпивки не будет, которую Введенский признает достаточной, то срок переносится… Клянусь в исполнение этого самым святым для меня на свете.
Были и эксперименты с эфиром, принесшие лишь разочарование[137], и вечеринки с девицами. Двадцатилетние Хармс и Введенский, видимо, еще не пили всерьез (позднее, в тоскливые и страшные тридцатые, встречи бывших обэриутов и их друзей часто сопровождались обильными возлияниями), да и их зафиксированное мемуаристами более позднего времени “донжуанство” еще не успело проявиться (у обоих были любимые девушки, к которым они были очень привязаны: у Хармса – Эстер, у Введенского – Тамара Мейер, подруга по школе Лентовской). Но они были молоды. По-видимому, именно Введенский был поводырем Даниила в мир “взрослых” удовольствий. Он вообще никогда не был инфантилен, как Хармс. В своей недолгой жизни ему приходилось играть разные роли – “проклятого” поэта и делового, быстрого на руку литератора-профессионала, светского хлыща и нежного отца семейства, – и каждой из них он отдавался истово, со знанием дела. С ранней юности он приобрел мрачный, спокойно-безнадежный взгляд на мир, но в этом мертвом и страшном мире он был – у себя дома. И он был гениален. О чем, разумеется, в середине двадцатых годов мало кто догадывался.
В дружеских кутежах участвовал и Липавский, и даже аскетичный во всех прочих отношениях Друскин (Михаил Семенович позднее осуждал Хармса и Введенского, втянувших его старшего брата в богемную жизнь); да и 48-летний хилый мэтр Туфанов с удовольствием бражничал со своими юными учениками. Но в творческой сфере дороги Хармса и Введенского вели прочь из страны Зауми. В конце 1925 года они перестают именоваться “заумниками”. Появляется новое слово, которому суждено было войти в историю литературы, – “чинари”.
Родовая черта авангарда – прямота и несворачиваемость пути, поступательное развитие радикализма. Каждый следующий шаг должен был порывать с прошлым решительнее, чем предыдущий. Малевич, вернувшись к фигуративной живописи, ставил на картинах фиктивные даты: вещи, которые он создавал в конце двадцатых, должны были предшествовать супрематизму, а не следовать за ним. Но путь Хармса и Введенского был прямо противоположен по направленности: они начали с крайнего радикализма, с зауми – и шли к поэтике, интегрированной (но индивидуальным и неожиданным способом) в большую литературную традицию. “Михаилы” и “Парша на отмели” – куда более авангардные вещи, чем “Старуха” или “Элегия”. И куда более слабые…
Александр Введенский, Тамара Мейер. Фотомонтаж из альбома Т. Мейер, 1920-е.
У Хармса, быть может, самые бескомпромиссные “заумные” стихи 1925 года связаны с Эстер, и это не случайно. Как отметил В.Н. Сажин, в дневниковых записях Хармса страстные эротические монологи часто переходят в бессмысленный набор звуков, в “заумное” бормотание. Таким образом изживались любовные психические травмы, которых было слишком много.
бабаля мальчик
трестень губка
рукой саратовской в мыло уйду
сырым седеньем
щениша вальги
кудрявый носик
платком обут –
так начинается стихотворение “От бабушки до Esther”. Но даже здесь сквозь птичье щебетание все-таки проскальзывают какие-то реальные детали – тот же Саратов, где Даня Ювачев провел несколько месяцев во время Гражданской войны. Да и сама заумь редко носит чисто фонетический характер. От “360-го градуса” молодой Хармс довольно далек. Эффект алогизма уже в его первых стихах достигается столкновением, а не игнорированием смыслов. Но из этой бессмыслицы, как из пены, рождаются смыслы новые, появляются образы, некоторые из которых пройдут через всю жизнь писателя, постепенно проясняясь и делаясь все страшней:
вздымается на костыли
резиновая старуха
а может быть павлин
Лишь в самом конце стихотворения освобожденные звуки одерживают победу – и измученный, влюбленный молодой поэт успокаивается:
вихрь табань
альдера шишечка
ми́ндера буль
ýлька и фáнька
и ситец и я
В других вещах этого времени яснее слышен индивидуальный голос Хармса, которому (в отличие от Введенского) уже в это время сюжет (нарочито странный, алогичный, смешной) был интереснее варева разъятых языковых конструкций:
как-то жил один столяр
только жилистый столяр
мазал клейстером столяр
делал стулья и столы
делал молотом столы
из орешника столы
было звать его иван
и отца его иван
так и звать его иван
у него была жена
не мамаша, а жена
НЕ МАМАША А ЖЕНА
И Хармс, и Введенский, и их будущие товарищи по ОБЭРИУ в самой ранней юности зачитывались символистами: это был общий вкус эпохи. Но символизм умер – его последней, несколько гротескной страницей в России было, пожалуй, творчество пролеткультовцев-космистов, простодушных учеников Андрея Белого и подражателей Брюсова. Символистский готический собор уже давно, с конца 1900-х годов, оседал. Акмеисты пытались перестраивать его на ходу, утяжеляя конструкции. Футуристы – разбирали по кирпичику, чтобы строить из них новое знание. Но они-то понимали, что именно они разбирают и какая у каждого кирпичика функция, а из их последователей в двадцатые годы, пожалуй, только у обэриутов и было такое понимание. Не случайно их общим кумиром был Хлебников – самый спиритуальный, если можно так выразиться, футурист. Отношение к другим гилейцам было сложным. Маяковский не был любим никем. Крученых (учителя своего учителя) чтил Введенский. Встретившись с ним в 1934 году (уже зрелым человеком, в расцвете творчества!), он благоговейно, как младший старшему, читал мэтру свои стихи и смиренно согласился с кисловатой их оценкой. Но едва ли Крученых так же много значил для Хармса.
Впрочем, в 1925 году взгляды молодого поэта на цели собственного творчества еще были довольно наивны и путаны. Свидетельство тому – набросок, относящийся к августу этого года:
Несколько лет, заполненных войной и революцией, заставили все население СССР думать лишь о том, чтобы остаться живым и сытым… С окончанием войны и революции это обжорное напряжение стало ослабевать, но ему взамен наступил материализм в самой резкой форме, как следствие революции. Он постепенно спускался все в более низкие классы, одновременно с этим искажаясь и прикрывая собой романтическую сторону жизни… В СССР завал вульгарным материализмом, стремящимся сковать вольные движения человека осмыслицы и лишить его отдыха. Мы, истинные художники, доктора общественного желудка, дадим вам слабительную жидицу в виде хляпа крышки романтизма…
В этом юношеском тексте интересен аналогизм “осмыслица” – антоним высокой поэтической “бессмыслицы”.
Девятого октября Хармс подал заявление о вступлении в Ленинградское отделение Союза поэтов, приложив тетрадь стихотворений. Как и всем вступающим в Союз, ему была предложена анкета. Ответы на нее демонстрируют не столько сознательную эксцентричность, сколько молодое легкомыслие и оторванность от социальной жизни того времени. Вопросы, которые структурировали реальность, были настолько от Хармса далеки, что он даже не считал нужным над ними задуматься.
Итак:
Фамилия, имя, отчество Даниил Иванович Ювачев-Хармс
Литературный псевдоним Нет, пишу Хармс
Все правильно. Хармс – не псевдоним, а новая фамилия, принятая не только для литературы, но и для жизни. Так Андрей Платонович Климентов категорически не согласился бы с теми, кто назвал бы фамилию Платонов псевдонимом.
Число, год и месяц рождения 1905 30 декабря
Национальность Русский
На эти два вопроса Хармс ответить смог, но следующий, столь же тривиальный для советских анкет (и в то время – несравнимо более важный), поставил его в тупик.
Социальное происхождение незнаю (так. – В. Ш.)
Довольно легкомысленная для двадцатых годов фраза: впрочем, приемную комиссию Союза поэтов социальное происхождение его членов интересовало, видимо, не так уж сильно.
Дальше:
Образование (домашнее, низшее, среднее, высшее, специальное, знание иностранных языков):
скоро будет высшее. Знаю немецкий и английский
Хармс еще верил, что закончит техникум, и полагал, что тот дает высшее образование. Но на дальнейшие вопросы он отвечает, как сомнамбула или как полуграмотный дошкольник.