Наконец, в № 2–3 лапповской газеты “Наступление” была напечатана статья Ольги Берггольц “Книга, которую не разоблачили”. Речь шла все о том же “литературно-критическом” сборнике, который не давал юной Ольге покоя. С истинно комсомольским задором она полемизирует с литературоведами-формалистами. Гинзбург говорит про возрастные особенности психики 12-летнего ребенка. Что же может быть общего, возмущается Берггольц, в психике “нашего 12-летнего пионера и какого-нибудь 12-летнего будущего фашиста”? Бухштаб утверждает, что словесная игра “воздействует на ребенка помимо сознания и гораздо лучше организует его мировоззрение, чем прямая дидактика”. Отповедь Берггольц: “До организации мировоззрения помимо сознания мог додуматься только оголтелый реакционер!”
Про обэриутов сказано следующее:
Основное в Хармсе и Введенском – это доведенная до абсурда, оторванная от всякой жизненной практики тематика, уводящая ребенка от действительности, усыпляющая классовое сознание ребенка. Совершенно ясно, что в наших условиях обостренной классовой борьбы – это классово враждебная, контрреволюционная пропаганда.
Берггольц рекомендовала изъять сборник из магазинов и библиотек. В отношении Хармса и Введенского ее формулировки были чреваты еще более серьезными последствиями.
Берггольц в те годы и сама баловалась детской литературой – писала незамысловатые и, надо сказать, совершенно “безыдейные” рассказики про свою маленькую дочку. Их печатали в “Чиже”. Пять лет спустя дочка Берггольц умерла – восьми лет от роду; вторая ее дочка тоже погибла маленькой, а третьего ребенка, нерожденного, она потеряла под пыткой в НКВД в 1938 году. Первый ее муж, Борис Корнилов, погиб в дни Большого Террора, второй – в блокаду, стихам о которой обязана была Берггольц своей официальной (и не только официальной) славой. Судьба страшная, и ее вполне достаточно, чтобы простить Берггольц ее юную дурость. Тем более что статья ее, возможно, писалась, когда Хармс и Введенский еще находились на свободе. Но к моменту ее публикации оба они уже два месяца содержались в ДПЗ на Шпалерной.
Хармса арестовали 10 декабря вместе с Калашниковым на квартире последнего. В собственной квартире Ювачевых на Надеждинской был тем временем учинен обыск. В качестве понятых привлекли Ювачева-отца и дворничиху Дружину, за которую по неграмотности расписался Грицын. Изъяты были “рукописи, разная переписка и 10 мистико-оккультных книг”. Комнату Хармса запечатали, но вновь распечатали 25 декабря, чтобы извлечь оттуда еще один ящик с рукописями. В тот же день явились за Туфановым, Вороничем и молодым, позднее знаменитым (скорее мемуарно-эстрадными номерами, чем научными изысканиями) литературоведом Ираклием Андрониковым, с марта 1931 года работавшим секретарем редакции “Ежа” и “Чижа”. Введенский утром уехал в Новый Афон. Молодая жена, Анечка Ивантер, видела, как на перроне за ее мужем следит какой-то странный человек. В Любани Александра Ивановича арестовали и сняли с поезда. Четыре дня спустя к своим товарищам присоединился Бахтерев.
Итого арестовано было семь человек.
Хармс был допрошен первым, 11 декабря. Всего же его вызывали на допросы пять раз. Последний раз – 13 января. Допросы вели два следователя – Лазарь Коган и Алексей Бузников. Официально следствие вел второй, “Коган ему как бы ассистировал”. В действительности полковник Лазарь Вениаминович Коган, начальник секретно-политического отдела ленинградского ОГПУ, был начальником Бузникова и скорее контролировал его работу. Есть свидетельства, что в 1928–1929 годах Коган участвовал в ведении “дела Русакова” и Хармс уже тогда с ним познакомился.
В течение всего процесса Бузников играл роль “злого” следователя, а Коган – “доброго”. На Бахтерева Бузников кричал, называл его “говно-мальчишкой” (будучи старше его всего на два года), а Коган учтиво беседовал с ним, предлагал чай или кофе. Может быть, в работе участвовали и другие чекисты. График В.А. Власов рассказывал В. Глоцеру о каком-то “Сашке”, следователе-весельчаке, которого Хармс во время допросов впечатлил своей оригинальностью и своим остроумием. (А.А. Кобринский предполагает, что это либо Коган, либо Александр Робертович Стромим, тоже следователь ленинградского ОГПУ, который, впрочем, официально в деле Хармса и его друзей не фигурирует и ни в каких других мемуарах не упоминается.)
Специфика этого, еще раннесталинского, ОГПУ заключалась в том, что следователи далеко не всегда были похожи на грядущих ежовских дуболомов или бериевских зловещих жизнелюбов. Часто это были интеллектуалы своего рода. “Добрый следователь” Лазарь Коган вел с подследственными задушевные философские дискуссии. Но и “злой следователь” Алексей Бузников был не чужд литературных интересов и даже выступал в качестве критика. Его заметки, публиковавшиеся в “Красной газете”, касались в том числе и детской литературы. Одна из них, напечатанная в 1928 году[273], содержала нападки на Маршака. Бузников обвинял его в “монархизме”, поскольку в сказочных детских пьесах Самуила Яковлевича, естественно, действовали короли.
При всем анекдотизме этих обвинений Бузников, как начинающий профессионал политического сыска, мог держать их в уме. И вот (позволим себе немного пофантазировать) у него на столе оказываются две папки. В одной – газетные вырезки с отчетами о дискуссии, в ходе которой особенно резким нападкам подвергается группка обэриутов, разоблаченная советской критикой и нашедшая приют под крылышком Маршака в детской редакции. В другой – доносы об антисоветских разговорах, ведущихся в доме у гражданина Калашникова, в которых участвовали, между прочим, те самые обэриуты. Каждая из папок сама по себе, по представлениям 1931 года, ни на что серьезное не “тянула”. Но если объединить их… Подобная тактика – произвольное соединение совершенно разнородных эпизодов и явлений в единый грандиозный “заговор” – была изобретена еще Фукье-Тенвилем, общественным обвинителем Революционного трибунала в дни якобинской диктатуры, и широко использовалась ЧК-ОГПУ.
Вполне возможно, в голове Бузникова уже начал складываться эффектный процесс, одним из главных героев которого должен был стать Даниил Хармс. Как раз в это время пресса активно освещала Шахтинское дело, дело Промпартии, готовился процесс Трудовой крестьянской партии. Перед следователем, который сумел бы сфабриковать такого же рода дело о вредительстве в литературной области, открывались неплохие карьерные перспективы.
В ДПЗ заключенные, которых было в то время еще немного, сидели в отдельных камерах или в крайнем случае вдвоем. О своем времяпрепровождении Бахтерев вспоминает так:
Чем же я там занимался: во-первых, еда (чай, суп, каша), во-вторых, чтение единственной газеты, а потом самое главное, серьезное, но это не с первых дней. Ночную пустоту каждую ночь заполняли стуки не то стрекотания, пока не звучал голос дежурного:
– Спать, спать…
На несколько минут стрекотания прекращались и опять…
Потом все раскрылось. За отопительной батареей я обнаружил два предмета, один – загадочно непонятный, кому и зачем он понадобился: здоровенный напильник. Второй предмет очень важного назначения: клочок бумаги с таблицей. Чья-то заботливая рука передавала друг другу свои познания, как переговариваться с таким же неведомым соседом[274].
Игорь Бахтерев. Фотографии из следственного дела, 1931 г.
Александр Введенский. Фотографии из следственного дела, 1931 г.
Напильник в камере использовался не для попыток к бегству (во всяком случае, перепилить решетку не удалось никому), а для “перестукиваний”. Когда-то этим искусством пришлось в совершенстве овладеть Ювачеву-отцу. Один из соседей в Шлиссельбурге, вспоминал Иван Павлович, измучил всех своей вежливостью: вместо того чтобы задать краткий вопрос, он тщательно выстукивал особым тюремным кодом (который был сложнее азбуки Морзе) длинные учтивые фразы. Теперь его сын перестуками обсуждал с товарищами тактику поведения на допросах. Но толку от этих обсуждений было мало. Следователи легко умели заставить нервных и неопытных в тюремном ремесле интеллигентов играть по своим правилам.
Александр Туфанов. Фотография из следственного дела, 1931 г.
На первом допросе Даниил Иванович, спрошенный о политических взглядах, откровенно заявил:
Я человек политически немыслящий, но по вопросу, близкому мне, вопросу о литературе, заявляю, что я не согласен с политикой Советской власти в области литературы, и <нрзб> желаю, в противовес существующим на сей счет правительственным мероприятиям, свободы печати как для своего творчества, так и для литературного творчества близких мне по духу литераторов, составляющих вместе со мной единую литературную группу.
Язык не хармсовский, но мысли, безусловно, хармсовские. Можно, конечно, задаться вопросом о том, зачем было на первом же допросе вредить себе, признаваясь в “несогласии с политикой Советской власти”. Но Даниил Иванович пока сказал явно меньше, чем от него ожидали.
Протокол второго допроса, подписанный Хармсом неделю спустя, не несет никаких следов его собственного стиля и собственных мыслей. Хармс подписал то, чего требовали от него Бузников и Коган. Следователь-критик явно сам и написал весь текст от начала до конца.
Литейный проспект, дом 4. Здесь находилось Управление ОГПУ-НКВД (“Большой дом”). Фотография М. Захаренковой, июнь 2008 г.
Становясь на путь искреннего признания, показываю, что являлся идеологом антисоветской группы литераторов, в основном работающих в области детской литературы, куда помимо меня входили А. Введенский, Бахтерев, Разумовский, Владимиров (умер), а несколько ранее Заболоцкий и К. Вагинов. Творчество нашей группы распалось на две части. Это, во-первых, были заумные, по существу контрреволюционные, стихи, предназначенные нами для взрослых, которые, в силу своих содержания и направленности, не могли быть отпечатаны в современных советских условиях и которые мы распространяли в антисоветски настроенной интеллигенции, с которой мы и связаны общностью политических убеждений. Распространение этой вышеотмеченной части нашего творчества шло путем размножения наших литературных произведений на машинке, раздачи этих произведений в списках, через громкое чтение их в различных антисоветских салонах, в частности на квартире у П.П. Калашникова, человека монархически настроенного, к которому собирались систематически антисоветски настроенные лица. Кроме того, мы выступали с нашими произведениями для взрослых и перед широкими аудиториями, напр. в Доме печати и в Университете, где в последний раз аудитория, состоящая из студентов, реагировала на наше выступление чрезвычайно бурно, требуя отправки нас в Соловки и называя нас контрреволюционерами. Вторая часть нашего творчества относится к области детской литературы. Свои детские произведения мы считали, в отличие от вещей, предназначаемых для взрослых, не настоящими, работа над которыми преследует задачу получения материальных средств к существованию. В силу своих политических убе