Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру — страница 60 из 94

А вот запись, сделанная ровно два месяца спустя, уже после возвращения сына:

Дома был возмущен поведением Лизы. Она видит, что я по три дня не обедаю. Поем черный хлеб (и того иногда не хватает), от которого в животе у меня непомерное скопление газов. В это время она получает и масло сливочное, и яйца, и творог, не говоря о молоке. И хоть бы какую-либо попытку сделала предложить мне чего-нибудь. Ничего! А от меня она пользуется пайком. Каждый день у ней какие-нибудь новости: то кура, то свежая рыба, то копченая, то мясо, то конфеты, то фрукты… Ребенку Кириллу отдаю много времени ежедневно. И вот за свою любовь и я невольно ожидаю с ее стороны проявления какого-либо внимания… Никакого! Что это за чудовище?!

Что это? Ненормальные, патологические отношения, складывающиеся между еще недавно близкими людьми во время пусть еще не настоящего голода, но – продовольственных трудностей? Или старческая привередливость, искажающая картину реальности? В конце концов, почему Иван Павлович не мог сам получать свой ветеранский, политкаторжанский паек?

В любом случае, ни дочь, ни сын не могли служить в старости опорой этому незаурядному человеку. Сын сам нуждался в его заступничестве и поддержке. Но изменения в судьбе Даниила Ивановича связаны были поначалу не с хлопотами отца, а – парадоксальным образом – с ухудшением судьбы товарищей.

В сентябре из Курска стали высылать социально-опасных и социально-чуждых поселенцев. 26 сентября к Хармсу и Введенскому вбежала заплаканная Сафонова: ей приказано было ехать в Вологду. Введенский попросился с ней; вероятно, ему предложено было возвращаться в Ленинград и там самому выбрать себе новое место поселения. Этот несколько загадочный либерализм распространился и на Хармса.

Первого октября Введенский уехал из Курска и через два дня прибыл в Ленинград. Он немедленно позвонил Ивану Павловичу, в 3 часа дня был у него и “передал просьбу Дани – телеграфировать ему, чтобы он ехал в Вологду”. На следующий день отец и тетка “решили не посылать телеграммы, а ждать ее от него, как он об этом думает”.

Возможно, Иван Павлович рассчитывал, что, если его сын на легальных основаниях появится в городе, его, с учетом болезни, революционного прошлого отца, а главное – явной утраты у ГПУ интереса к “делу детской редакции”, могут освободить от дальнейшего наказания. Так и вышло. Ювачев так же методично, шаг за шагом, добивался смягчения участи Даниила, как некогда, тридцать с лишним лет назад, – своей собственной.

Пятого октября из Царского приезжают тетки и помогают убирать комнату Даниила. 12 октября в 10 утра он наконец вернулся домой. День был “дождливый и грязный”. (Как бывший профессиональный метеоролог, Иван Павлович в своем дневнике фиксировал все изменения погоды.) Отец и сын позавтракали вместе и выпили по рюмке коньяку. Приехали гости: Петр Иванович (дядя по отцу) и обе царскосельские тетушки, Наталья и Мария Ивановны. Все семейство праздновало возвращение ссыльного.

С приездом домой ипохондрия и пассивность Хармса исчезают сразу же. 30 октября Иван Павлович записывает: “Даню мало вижу. Если он дома, у него кто-нибудь сидит”. Все же положение его оставалось неопределенным. Ему по-прежнему формально запрещено было жить в Ленинграде – и к тому же у него не было на руках никаких документов. Но, видимо, Коган сам не советовал ему суетиться. Начальник секретного отдела знал, что дело, столь неосмотрительно затеянное Бузниковым, решено окончательно спустить на тормозах. Знал это и Маршак: иначе он не пригласил бы автора, сосланного именно за детские книги, вновь сотрудничать с издательством. В начале года он пожертвовал Олейниковым, заменив его на посту ответственного редактора “Чижа” и “Ежа” Александром Лебеденко – “бывалым человеком” с партбилетом, автором книг про гражданскую войну на Дальнем Востоке и про полярную авиацию. Но Олейников остался в штате редакции и журналов – в отличие от Заболоцкого и Липавского, которым пришлось уволиться. Из планов исчезли на некоторое время книги Житкова. Этих жертв оказалось достаточно. До поры до времени Маршаку и его редакции больше ничего не угрожало.

К концу ноября дело подошло к завершению. Введенский, всего месяц прожив в Вологде, был амнистирован, и ему разрешено было вернуться в Ленинград. От Хармса теперь требовалась лишь формальность – написать письмо-прошение в Москву. Письмо было отправлено, по совету Когана, 19 ноября. 5 декабря, записывает Иван Павлович, “Даня был в ЖАКТе и просил прописать его”. Видимо, к этому моменту стало окончательно ясно, что ссылка закончилась.

Библейский пророк Даниил, по которому писатель был назван, брошен был Навуходоносором в ров, где находились некормленые львы. Произошло чудо: львы не тронули его. В 1932 году Хармса и его друзей тоже спасло, можно сказать, чудо. Обвинения, предъявленные им, с точки зрения даже двадцатых годов, были дики и нелепы. Но в начале 1930-х людей ссылали (если не убивали) уже только за внутреннюю чуждость обществу. К концу десятилетия даже этого не требовалось – смерть пользовалась законом случайности, в полном соответствии с мистическими представлениями “чинарей”. Хармс и Введенский случайно пережили и эту бойню, чтобы погибнуть (тоже случайно, в сущности) в год еще более страшный.

Глава шестаяРавновесие с небольшой погрешностью

1

Создается впечатление, что первый год после возвращения из ссылки был в числе самых спокойных и гармоничных в жизни Хармса. Хотя все оставалось таким же, как прежде, – невозможность внешней самореализации, разрушенные отношения с Эстер – он чувствовал себя не столь несчастным, как в Курске или как в последнее время перед ссылкой. Но, может быть, он отчасти привык ко всем этим обстоятельствам, утратил ненужные надежды.

Главное изменение в жизни семьи Ювачевых сводилось к тому, что вместо умершего тойтерьера в доме появилась такса, которой Хармс дал имя Чти Память Дня Сражения При Фермопилах, сокращенно – Чти. С этой таксой на поводке он и появлялся ежедневно на Надеждинской улице. Длинная коротколапая норная собака забавно оттеняла высокую, голенастую фигуру гражданина в гетрах и усиливала его сходство с эксцентричным англичанином. По одной из легенд, в бильярдной, куда Хармс захаживал, его звали “мистер Твистер”. Этим именем воспользовался все в том же 1933 году Маршак в своей знаменитой поэме про американского миллионера-расиста, приехавшего в советскую страну. Язвительный Чуковский, встретив Хармса в трамвае, осведомился:

– Вы читали “Мистера Твистера”?

– Нет! – ответил Хармс осторожно.

– Прочтите! Это такое мастерство, при котором и таланта не надо! А есть такие куски, где ни мастерства, ни таланта – “сверху над вами индус, снизу под вами зулус” – и все-таки замечательно![290]

Самуил Яковлевич перековывался слишком уж стремительно и успешно; но все же и Чуковский, и Хармс любили его.

Хармс по-прежнему бывал в “доме Зингера”. Но обстановка в издательстве уже была не та. Исчезла взаимная доброжелательность. Олейников и Житков не могли простить Маршаку его “предательского” поведения.

Становилось темно, как перед грозой – где уж было в темноте разобрать, что мелочь, а что в самом деле крупно… И если Житков колебался… то Олейников, во всяком случае в отсутствии Маршака, не знал в своих колебаниях преград… То, что делал Маршак, казалось Олейникову подделкой, эрзацем. А Борис со своим анархическим российским недоверием к действию видел в самых естественных поступках своего недавнего друга измену, хитрость, непоследовательность. И Олейников всячески поддерживал эти сомнения и подозрения. Но только за глаза. Прямой ссоры с Маршаком так и не произошло ни у того, ни у другого… И всех нас эта унылая междуусобица так или иначе разделила[291].

Хармс снова становится завсегдатаем редакции, и у него появляются там новые приятели. В их числе Н.В. Гернет, впоследствии известный драматург детского театра (в числе ее произведений и пьеса по стихам Хармса). Вместе с ней Даниил Иванович иногда забавляется, сочиняя пародийный номер “Чижа”. Среди материалов была, к примеру, “Северная сказка”: “Старик, не зная зачем, пошел в лес. Потом вернулся и говорит: “Старуха, а старуха!” Старуха так и повалилась. С тех пор зимой все зайцы белые”. Или полезный совет: “Как самому сделать аппарат”: “…Возьми консервную банку и в нужных местах пробей дырочки, продень проволочку, закрепи концы… Теперь приделай к этому ручку, и аппарат готов”[292]. Скорее это напоминало старые, конца 1920-х годов, “Ёж” и Чиж”. К середине 1930-х в этих журналах было куда больше идеологии. Другой шуткой Хармса и Гернет было письмо, посланное на адрес редакции от имени воспитательницы детского сада с якобы сочиненными ей стишками:

Намешу в бадье муку

Да лепешку испеку.

Положу туда изюм,

Чтобы вкусно стало всем.

Гости к вечеру пришли,

Им лепешку подали.

Вот вам, гости, ешьте, жуйте,

В рот лепешку живо суйте.

И скорей скажите нам:

Наша лепешка вкусна вам?

Гости хором мне в ответ:

“Второй лепешки такой нет,

Потому лепешка та

Не плоха, а вкуснота!”

– Вот какой я молодец!

Вот какой я испечец.

В течение 1933 года Хармс, однако, напечатал в “Чиже” лишь один относительно длинный рассказ с продолжениями – “Профессор Трубочкин”, близкий к его прежним историям про эксцентричных изобретателей. Он печатался с седьмого по двенадцатый номер. Едва ли гонорар был особенно большим, но в письмах и дневниковых записях Хармса за этот и следующий год не появляется никаких жалоб на безденежье. А ведь когда несколькими годами позже Хармса на несколько месяцев перестали печатать, он оказался буквально на грани голодной смерти! Почему? Разгадка проста. Летом 1935 года Даниил Иванович перечисляет в записной книжке свои долги. Их набирается на сумму более 2000 рублей. Хармс занимал деньги у Маршака, Шварца, Левина, Олейникова, даже у своей бывшей жены. Этих долгов он, по-видимому, так никогда полностью и не отдал, но до поры до времени они не очень его беспокоили. В конце концов, подобным образом жили многие русские писатели, от Пушкина до Мандельштама.