Даниил Иванович и Алиса Ивановна оба коллекционировали “монстров”. Хармсовские “монстры” – это были конечно же “естественные мыслители”, Алисины – веселые и забавные чудаки, как будто сбежавшие со страниц прежних “Ежа” и “Чижа”. Например, страстный собиратель аквариумов, которому из-за их обилия негде было поставить кровать.
Даниил Хармс и Алиса Порет позируют для “домашнего фильма” “Неравный брак”. Фотография П. Моккиевского, начало 1930-х.
Однажды Хармс вздумал переименовать собаку Порет – крупную псину по имени Хокусавна, которую дома звали Кинусей. Хармс ее побаивался (Порет вообще отмечает его трусоватость), а Алиса Ивановна, в свою очередь, презирала таксу Чти, “клопа на паучьих ножках”.
Он принес с собой длинный список, на выбор. Мне многие понравились. Я не знала, как быть. Тут возникла мысль менять каждые три дня или сколько кличка удержится. Первые дни ее звали – Мордильерка, потом Принцесса Брамбилла, потом Букавка, Холидей и т. д. Она откликалась на все имена. Самое интересное, что наша домработница, которая не могла выговорить ни нашей фамилии, ни слова “кооператив” или “пудинг”, почему-то немедленно запоминала все прозвища Кинуси и с укоризной поправляла маму, которая путала и забывала все имена. Хармс просто ликовал и решил, что пора придумать имя посложнее – “Бранденбургский концерт”…
На следующий день был выход утром на улицу под новым именем. Только свернули они на Фонтанку, как встретили И.И. Соллертинского. Он поздоровался и позвал: “Хокусай, поди сюда”. Паша его остановила и гордо сказала: “Сегодня они зовутся “Бранденбургский концерт”[297].
Даниил Хармс и Алиса Порет позируют для “домашнего фильма” “Неравный брак”. Фотография П. Моккиевского, начало 1930-х.
Можно представить себе восторг музыковеда. Но сама идея о том, что любого человека или любое существо можно назвать любым словом или словосочетанием и это случайное имя окажется мистически связано с обозначенным им существом, – вполне обэриутская. Вспомним трех девиц – Светло, Помело и Татьяну-так-как-дочка-капитана из Введенского, или тетю Мультатули и дядю Тыкавылка, рожденных фантазией Заболоцкого.
Одной из самых любопытных была игра в “разрезы”.
Назывался какой-то знакомый человек… Надо было мысленно сделать ему разрез по талии и написать на бумаге, чем он набит… Резани П.Н. Филонова – у большинства: горящие угли, тлеющее полено, внутренность дерева, сожженного молнией… Про Соллертинского единодушно все написали: соты, начиненные цифрами, знаками, выдержками, или соты, начиненные фаршем из книг на 17 языках. Введенский – яблоками, съеденными червями; Хармс – адской серой…[298]
“Опыт с магдебургскими полушариями”. Рисунок А. Порет и Д. Хармса поверх репродукции гравюры 1654 г. Акварель, цветная тушь по типографскому отпечатку, 1932–1933 гг.
Алиса Ивановна вспоминала, как Хармс на пари с Введенским прошелся по улице в канотье без дна, в пиджаке без рубашки, в военных галифе и ночных туфлях с сачком для ловли бабочек в руках. Как он в филармонии “разослал по залу более ста записочек следующего содержания: “Д.И. Хармс меняет свою фамилию на Чармс”. Мне он объяснил, что по-английски Хармс значит несчастье, а Чармс очарование…”[299] В те дни ему хотелось отогнать от себя горе и в полной мере воспользоваться дарованным ему от природы обаянием. Как будто опять на короткое время вернулись бесшабашные 1927–1928 годы.
В играх, в которые Хармс играл с Порет, тайные, глубинные стороны его жизни оборачивались милой эксцентрикой. Стихов и прозы (кроме детских) Хармс Алисе не читал никогда. Более того, он запретил своим друзьям показывать ей его рукописи. Почему? Из странного суеверия? Из страха непонимания? Самой Порет Хармс посвящал, судя по всему, стихи шуточные, альбомные:
Передо мной висит портрет
Алисы Ивановны Порет.
Она прекрасна точно фея,
Она коварна пуще змея,
Она хитра, моя Алиса,
Хитрее Рейнеке Лиса.
Даниил Хармс, 1930-е.
Алиса тоже написала портрет Хармса – вероятно, лучший из существующих. Но это произошло восемь лет спустя. А пока, к осени 1933 года, отношения если не разладились, то охладились. Знак этого – короткая сухая записка с просьбой вернуть взятого на время “Голема” Мейринка. Так получилось, что из всех, судя по всему, довольно многочисленных писем Хармса к Порет, сохранилось лишь это.
Переживания, связанные с любовью и сексом, занимали в жизни Хармса очень важное место. Его записные книжки позволяют нам временами увидеть подспудную, изнаночную, скрытую от глаз окружающих сторону этих переживаний. По крайней мере, это относится к 1933 году, прошедшему под знаком поисков любви. Летом этого года Хармс, тоскующий по “влаге женских ласк”, часами пролеживал на пляже у Петропавловской крепости, надеясь завязать знакомство с привлекательной дамой. Но, видимо, из этого мало что выходило. Даниил Иванович не был всеядным обольстителем. Он умел нравиться женщинам, но самому ему нравились женщины лишь определенного типа. Он презирал “пролетарок” и “девок-демократок”. Но дело было не только в социальном статусе и в манерах:
Я люблю чувственных женщин, а не страстных. Страстная женщина закрывает глаза, стонет и кричит, и наслаждение страстной женщины – слепое. Страстная женщина извивается, хватает тебя руками не глядя за что, прижимает, целует, даже кусает и торопится все скорее закончить. Ей некогда показывать свои половые органы, некогда рассматривать, трогать рукой и целовать твои половые органы, она торопится погасить свою страсть. Погасив свою страсть, страстная женщина засыпает. Половые органы страстной женщины – сухи. Страстная женщина всегда чем-нибудь мужеподобна.
Чувственная женщина всегда женственна.
Ее формы круглы и обильны…
Чувственная женщина редко доходит до слепой страсти. Она смакует любовное наслаждение… даже в спокойном состоянии ее половые органы влажны…
Ч. женщина любит чтобы ты рассматривал ее половые органы.
В другом месте Хармс выстраивает целую таблицу:
За этой классификацией стоит неприятие всего, что называется “декадансом”, отвержение всех вкусов и пристрастий “прекрасной эпохи” накануне Первой мировой войны – пристрастий, которые в 1920–1930-е годы казались пошлыми и претенциозными. Хармс противопоставляет им пафос силы, физического и душевного здоровья – то есть как раз то, чем сам был обделен. Нигде он так не пытается найти точки соприкосновения со своим поколением, как в этой таблице. Иногда эти точки ложные (Хармс отнюдь не был поклонником простого и удобного платья – вспомним его эксцентричные костюмы, многократно описанные мемуаристами.) Но он действительно предпочитал полнокровных женщин “стильным” и “демоническим”, а творческая эволюция вела его от модерна (которым он переболел в ранней юности и от которого отрекся), через авангард, под знаком которого прошла его молодость, – к своеобразному неоклассицизму, к Пушкину и Моцарту.
Галантные излияния и серьезные размышления о жизни и искусстве переплетаются в знаменитых письмах к Клавдии Васильевне Пугачевой – актрисе ленинградского ТЮЗа, переехавшей в Москву. Как вспоминала сама Пугачева, она “шестым чувством” понимала, что нравится Хармсу, и была несколько разочарована его женитьбой – но никаких реальных любовных отношений между ней и писателем не было. В сущности, письма Хармса наполовину обращены к вымышленному адресату. И именно в этих письмах он, изысканно дурачившийся, не снимавший маски в переписке с Липавскими или Введенским, вдруг позволяет себе роскошь прямого самовыражения.
Фигура. Рисунок Д. Хармса в записной книжке, июнь – сентябрь 1933 г.
В общем, Клавдия Васильевна, поверьте мне только в одном, что никогда не имел я друга и даже не думал об этом, считая, что та часть (опять эта часть!) меня самого, которая ищет себе друга, может смотреть на оставшуюся часть как на существо, способное наилучшим образом воплотить в себе идею дружбы и той откровенности, той искренности, того самоотверживания, т. е. отверженья (чувствую, что опять хватил далеко и опять начинаю запутываться), того трогательного обмена самых сокровенных мыслей и чувств, способного растрогать… Нет, опять запутался. Лучше в двух словах скажу Вам всё: я бесконечно нежно отношусь к Вам, Клавдия Васильевна! (20 сентября)
Я Вам очень благодарен за Ваше письмо. Я очень много о Вас думаю. И мне опять кажется, что Вы напрасно перебрались в Москву. Я очень люблю театр, но, к сожалению, сейчас театра нет. Время театра, больших поэм и прекрасной архитектуры кончилось сто лет тому назад. Не обольщайте себя надеждой, что Хлебников написал большие поэмы, а Мейерхольд – это всё же театр. Хлебников лучше всех остальных поэтов второй половины XIX (первой четверти ХХ) века, но его поэмы это только длинные стихотворения; а Мейерхольд не сделал ничего.
Я твердо верю, что время больших поэм, архитектуры и театра когда-нибудь возобновится. Но пока этого еще нет. Пока не созданы новые образцы в этих трех искусствах, лучшими остаются старые пути. И я, на Вашем бы месте, либо постарался сам создать новый театр, если бы чувствовал в себе достаточно величия для такого дела, либо придерживался театра наиболее архаических форм.
Между прочим, ТЮЗ стоит в более выгодном положении, нежели театры для взрослых. Если он и не открывает собой новую эпоху возрождения, он все же, благодаря особым условиям детской аудитории, хоть и засорен театральной наукой, “конструкциями” и “левизной” (не забывайте, что меня самого причисляют к самым “крайне левым поэтам”), – все же чище других театров (5 октября 1933).
Это знаменательное письмо: здесь Хармс впервые вслух дистанцируется от левого искусства. В сущности, именно этот текст, как и таблица “ХОРОШО – ПЛОХО”, обозначает принципиальный переворот в мироощущении и эстетике писателя. Переворот, которому еще предстояло оформиться.