Я помнил, что не мог отличить их от воды, значит, они похожи на воду. Но на что похожа вода? Я стоял и думал. Не знаю, сколько времени стоял я и думал, но вдруг я вздрогнул.
– Вот вода! – сказал я себе.
Но это была не вода, это просто зачесалось у меня ухо (“О том, как меня посетили вестники”).
Другой категорией, введенной уже самим Друскиным, стало “равновесие с небольшой погрешностью” – динамическое состояние, в котором пребывает мир. Само сотворение мира уже было нарушением равновесия; каждое новое сказанное слово нарушает его снова и снова. Равновесие восстанавливается, но “небольшая погрешность” является залогом жизненной силы и подвижности мира.
Яков Друскин, 1930-е.
Это было, в сущности, иное, более детализированное определение того “порядка”, той “чистоты”, к которым Хармс стремился в своем творчестве. Не случайно формулировки Друскина так ему понравились и были им, в каких-то отношениях, подняты на щит. В 1938 году Хармс, пытавшийся выйти из депрессии, охватившей его в дни Большого Террора, учредил полушутливый “Орден равновесия с небольшой погрешностью”, в который принимал своих друзей и знакомых.
Если Друскин и Липавский в первой половине тридцатых создавали свои самые глубокие (и самые талантливые в литературном отношении) философские работы, то их друзья-писатели также переживали пору расцвета. Почти все главные стихи Введенского и Олейникова написаны именно тогда. Хармс (об этом чуть ниже) также пишет свои лучшие стихи – и постепенно переходит к прозе, уже зрелой, “настоящей” прозе, ставшей вершиной его творчества. Из-под пера Заболоцкого в первой половине 1933 года выходит, в частности, длинное стихотворение “Время” и три философские поэмы, “Деревья”, “Птицы” и “Облака”, продолжающие линию более ранних вещей – “Торжества земледелия” и “Безумного волка”. “Время” особенно интересно, потому что в нем, в художественно преображенной форме, воссоздается атмосфера встреч у Липавского. Прототипы четырех героев стихотворения – Ираклия, Тихона, Льва и Фомы – Олейников, Липавский, Хармс и сам Заболоцкий. “Разговор о времени” приводит героев к необходимости “истребить часы” – и эту идею осуществляет Лев (Хармс):
Тогда встает безмолвный Лев,
Ружье берет, остервенев,
Влагает в дуло два заряда,
Всыпает порох роковой
И в середину циферблата
Стреляет крепкою рукой.
И все в дыму стоят, как боги,
И шепчут грозное “Виват!”,
И женщины железной ноги
Горят над ними в двести ватт.
И все растенья припадают
К стеклу, похожему на клей,
И с удивленьем наблюдают
Могилу разума людей.
Можно еще раз вспомнить “похороны часов” на уже поминавшейся картине Анатолия Каплана.
Поэма “Облака”, казавшаяся Заболоцкому в тот момент, вероятно, самым значительным из созданных им произведений, была позднее уничтожена им, кроме одного фрагмента – “Отдыхающие крестьяне”, ставшего отдельным стихотворением. Поэма была завершена в мае 1933-го, но лишь около 1 октября Заболоцкий прочитал ее в доме Липавского (в тот же вечер или днем раньше чтения Друскиным “Разговоров вестников”). После чтения Липавский и Заболоцкий спорили о необходимости для современной большой поэмы плана, сюжетности. План “Облаков” дошел до нас только в изложении Хармса. Судя по всему, в поэме шла речь о “нестройных, выпуклых, понурых” фигурах облаков, затем – о некой философской беседе, и, наконец, появлялся маленький “мирок” крестьян (здесь и следовал сохраненный Заболоцким фрагмент) и начиналась история Пастуха, преобразовавшего их жизнь. Упоминаются “животные”, “предки”; все это образы из “Торжества земледелия”. Заканчивается запись Хармса такой фразой “Смерть Пастуха. С тех пор опять мужики хуже”. Судя по всему, поэма выражала разочарование, по крайней мере частичное, в тех утопических идеях, которые характерны для раннего Заболоцкого. Тем не менее Хармсу поэма понравилась не слишком.
Шестнадцатого октября в письме к Пугачевой он так описывает свои впечатления от поэмы:
Сегодня был у меня Заболоцкий. Он давно увлекается архитектурой и вот написал поэму, где много высказал замечательных мыслей об архитектуре и человеческой жизни. Я знаю, что этим будут восторгаться много людей. Но я также знаю, что эта поэма плоха. Только в некоторых своих частях она, почти случайно, хороша. Это две категории.
Первая категория понятна и проста. Тут всё так ясно, чтó нужно делать. Понятно, куда стремиться, чего достигать и как это осуществить. Тут виден путь. Об этом можно рассуждать; и когда-нибудь литературный критик напишет целый том по этому поводу, а комментатор – шесть томов о том, чтó это значит. Тут всё обстоит вполне благополучно.
О второй категории никто не скажет ни слова, хотя именно она делает хорошей всю эту архитектуру и мысль о человеческой жизни. Она непонятна, непостижима и в то же время прекрасна, вторая категория! Но её нельзя достигнуть, к ней даже нелепо стремиться, к ней нет дорог. Именно эта вторая категория заставляет человека вдруг бросить всё и заняться математикой, а потом, бросив математику, вдруг увлечься арабской музыкой, а потом жениться, а потом, зарезав жену и сына, лежать на животе и рассматривать цветок.
Это та самая неблагополучная категория, которая делает гения.
(Кстати, это я говорю уже не о Заболоцком, он еще жену свою не убил и даже не увлекался математикой.)
Билет “Ордена равновесия с небольшой погрешностью”, выданный Даниилом Хармсом Якову Друскину, 19 июля 1938 г.
“Гениальность”, далеко не сводящуюся к творческим достижениям, Хармс видел в Введенском, антиподе слишком “благополучного” Заболоцкого. В чисто человеческом, бытовом отношении оба поэта в тот момент были, возможно, ближе всего Хармсу из участников кружка. Их именами открывается список “С кем я на ты” в одной из записных книжек 1933 года. Ни Липавского, ни Друскина, ни Олейникова в нем нет[312]. В любви к обоим – Введенскому и Заболоцкому – Хармс признавался в одном из разговоров с Липавским. Но отчуждение с обоими нарастало: первая трещина в дружбе с Заболоцким наметилась еще в конце 1928 года, а неразлучный союз Хармса и Введенского пошатнулся в дни курской ссылки.
Введенский читал у Липавского роман “Убийцы вы дураки”, другие (также не дошедшие до нас) прозаические произведения и, вероятно, знаменитое стихотворение “Мне жалко что я не зверь”. Товарищи восхищались огромным даром Введенского, но Липавскому казалось, что дар этот все еще не может в полной мере реализоваться. Хармс же относился ко многим сторонам творческой личности Введенского почти со страхом.
Николай Заболоцкий, 1930-е.
Александр Введенский, 1930-е.
– Демоническое, сказал Гёте 2 марта 1831 года – есть то, что не решается при помощи разума и рассудка. В моей натуре его нет, но я ему подчинен…
…Я думаю, что среди нас наиболее демоничен – А.И. Введенский.
Хармс стремился походить на Гёте; значило ли это, что он ощущал свою “подчиненность” демонической природе Введенского? Но дальше идут примечательные слова:
Гёте сказал: “Человек должен стараться одержать верх над демоническим”.
Скрытая внутренняя борьба с ближайшим другом и единомышленником проявлялась как в сложно-метафизических, так и в шутливых, бытовых формах. Порет вспоминает те издевательские диалоги, которые вели между собой Хармс и Введенский, – например, такой:
А. И. Можно узнать, Даня, почему у вас такой мертвенно-серый, я бы сказал, оловянный цвет лица?
Д. И. Отвечу с удовольствием – я специально не моюсь и не вытираю никогда пыль с лица, чтобы женщины рядом со мной казались еще более розовыми.
А. И. В вашей внешности есть погрешности – хотя лично мне они очень нравятся. Я мечтал бы завести тоже одну вещь, которая находится у вас на спине, но, увы, это недосягаемо.
Д. И. Что именно вы имеете в виду?
А. И. Я имею в виду ту жировую подушку, или искривление позвоночника, которое именуется горбом.
Д. И. Вы очень добры, что обратили на это внимание – кроме вас этого никто не заметил, да и я, признаюсь, не подозревал, что у меня есть эта надстройка.
А. И. Хорошо, что есть на свете друзья, которые указывают нам на наши телесные недостатки.
Д. И. Да, это прекрасно. Я в свою очередь хочу вас спросить – эти глубокие черные дырки на ваших щеках, это разрушительная работа червей еще при жизни, или следы пороха, или татуировка под угрей?
А. И. Ваш вопрос меня несколько огорошил. Ни одна женщина не спрашивала меня об этом. Их скорее интересовали мои кудри[313].
Со стороны эта игра выглядела мило и забавно. В это же время Хармс предупредил юную и наивную Елизавету Коваленкову, к которой Введенский проявлял интерес, что Александр Иванович – человек опасный и развратный: он живет с ужами![314]
Если даже в отношениях Хармса и Введенского все уже было не так просто, как прежде, то о других нечего и говорить. Полный планов и обещаний год высоких бесед завершился взаимным раздражением их участников. Претензии копились исподволь; Липавский фиксировал то, что его гости говорили друг о друге за глаза. Характерен, например, следующий диалог:
Л. Л. Почему вы, Я. С., не любите Н. А.?
Я. С. Люди делятся на жалких и самодовольных; В Н. А. нет жалкого, он важен, как генерал.
Н. М. Это неверно. Разве не жалок он со всеми своими как будто твердыми взглядами, которые он так упрямо отстаивает и вдруг меняет на противоположные, со всей своей путаностью?
Я. С. А Д. X.?
Н. М. Он – соглашатель, это в нем основное. Если он говорит, что Бах плох, а Моцарт хорош, это значит всего-навсего, что кто-то так говорит или мог бы говорить и он с ним соглашается… Я же не соглашатель, а либерал. Что значит, у меня нет брезгливости к людям и их мнениям.