И новая идеология Данте, изложенная в «Пире», действительно представляет результат некоей смены вех. Оторванный от городской почвы, поэт ищет опоры в дворянско-феодальной. Если бы «Пир» был доведен до конца, мы имели бы в нем энциклопедию, приспособленную к требованиям и вкусам дворянского общества. В его четырнадцати трактатах должны были комментироваться канцоны, предметом которых являются «как любовь, так и добродетель». Какие же добродетели воспеваются в канцонах и дают потом материал для философского анализа в комментариях? Это прежде всего благородство — предмет канцоны «Те рифмы нежные» и четвертого трактата. И самая канцона, и комментарий говорят о благородстве как о добродетели, но во многих местах трактата проскальзывают намеки на то, что восхваляется не только «истинное» благородство как этическое понятие, сущность которого тут же устанавливается, а и благородство как понятие социальное, т. е. знатность. И это было логично, раз поэт обращается преимущественно к «князьям и баронам». В написанных трактатах не говорится о других добродетелях, кроме благородства. Но в тех, что Данте не написал, должны были получить объяснение и канцоны о других добродетелях. В последнем трактате, например, должна была объясняться канцона «Doglia mi reca nello core ardire» («Печаль дает мне в сердце смелость»), которая восхваляет, щедрость. Затем, неизвестно в котором трактате, должна была комментироваться канцона «Poscia ch'Amor del tutto m'ha lasciato» («Когда совсем меня покинула любовь»), где превозносится leggiadria, многочисленное слово, которое Данте в данном случае определенно понимает как любезность. Она состоит не в изящном обхождении, не в игре ума, не в светских удовольствиях, а в радости делать добро, свойственной благородным сердцам. Словом, все три канцоны о «добродетелях» — и комментированная, и некомментированные — говорят о «добродетелях» феодального рыцарского общества. Данте ведь обращается к «князьям и баронам».
По-иному, но в том же смысле ставит вопросы о добродетелях та канцона, которая должна была быть предметом четырнадцатого трактата: «Три женщины пришли раз к сердцу моему»— быть может, самая красивая из всех дантовых канцон. Три женщины — аллегорические: прямота, щедрость и умеренность пришли стучаться в сердце поэта, как в некий приют, ибо знали, что там обитала Любовь. И «женщины» стали жаловаться, что они не находят себе места, что их отовсюду гонят, что их преследуют. Одна особенно убита горем. Она — сама скорбь, и слова ее — излияние скорби. Она опирается на руку, как подрезанная в стебле роза. Обнаженная рука, опора печали, ощущает луч слезы, падающей из глаз. Другая рука прикрывает заплаканное лицо.
И поэт, гордый тем, что ему приходится делить горькую судьбу с добродетелями, объявляет, что изгнание — для него честь. Ведь и добродетели изгнаны тем обществом, которое изгнало его. Данте хочет, чтобы они нашли приют у тех, кто способен понять сокровенный смысл его стихов.
Рука людей не тронет пусть покров твой, о канцона,
Чтобы увидеть, что прекрасная скрывает донна…
Тем, кто преследует поэта, недоступны глубины его творчества. Но они могут быть доступны «князьям, баронам и рыцарям». И три добродетели, как и остальные, должны найти убежище именно у них: прямота, умеренность и щедрость. Особенно щедрость. Уже целых две канцоны Данте воспевают эту «добродетель». И поэту не кажется, что двух много. Ведь ему так было нужно, чтобы больше, больше цветов щедрости распустилось в сердцах его читателей.
Этих же читателей имел он в виду, когда набрасывал трактаты своего «Пира». Первый, мы знаем, является вступлением. В нем объясняется цель всего сочинения, его смысл и причины, почему он написан по-итальянски, а не по-латыни. Второй посвящен вопросам астрономии, говорит о девяти небесах, ищет соответствия между каждым небом и одной из наук, известных схоластической классификации (Луна — грамматика, Меркурий — диалектика, Венера — риторика и т. д.). И тут же доказывается бессмертие души. В третьем трактате излагается теория любви; а так как аллегорическая возлюбленная поэта не кто иная, как философия, то поются гимны философии и тому счастью, которое она дает любящим ее. Наиболее важный — четвертый трактат. Он самый большой: один занимает ровно столько места, сколько оба предыдущих. Предмет его, мы знаем, — благородство. Данте полемизирует с определением, данным благородству Фридрихом II Гоэнштауфеном, который говорил: «благородство — это владение богатством, исстари соединенное с изящным образом жизни». Данте решительно восстанет против этой формулы, утверждая, что богатство не может создать благородства, ибо оно низменно по самому своему существу. Рассматривая дальше другие формулы, он отвергает их одну за другой. Его собственное определение таково: «Итак, ясно, что это слово, благородство, означает в применении ко всем предметам совершенство их природы». Прилагая эту общую формулу к человеку, Данте развертывает целую систему этики, обильно подкрепляя свои рассуждения цитатами из классиков, античных и средневековых.
В общем «Пир» представляет собою попытку пропитать идеализмом основные представления о мире и главным образом о человеке, выработанные феодальной культурой. Книга обращается к феодальному обществу и с нарочитым презрением относится к тому, что является основою общества буржуазного, к богатству. Филиппиками против богатства наполнены несколько глав четвертого трактата. Что богатство низменно по своей природе, мы уже слышали. Можно владеть очень большим богатством и с очень давних пор, — это не дает благородства. Мало того. Богатство дается в руки любому, и дурному человеку легче стать богатым, чем хорошему. У кого богатство, тот становится жадным, у него появляется страх его утратить, забота, которой раньше не было. Накопление богатства в одних руках сопровождается лишениями и разорением для многих других. Богатство является источником зла. Оно уродует душу, отнимает у человека благодеяния щедрости. Мудрый не любит богатства и не огорчается, когда его теряет.
Так расценивает основную силу буржуазного общества горожанин и, что важно, флорентинец, Данте Алигиери. В каждой строке этих глав, особенно XI и XII, четвертого трактата чувствуется, как в нем клокочет гнев и обида против сограждан. Во всей книге нет другого места, которое было бы написано с большим темпераментом, чем эта филиппика против капитала. Феодальные бароны должны были читать ее с большим удовольствием и с большим удовлетворением.
Таков и был замысел Данте. Этого именно он хотел. Написать нечто такое, что всем показало бы меру его таланта, удовлетворило бы «князей и баронов», огорчило бы горожан. Но получилось все-таки не совсем то, что он хотел. Вероятно, «князья и бароны» были довольны. Возможно, что флорентинцы были недовольны. И тем не менее Данте в «Пире» не стал человеком последовательной феодальной идеологии. И не стряхнул с себя отпечатков буржуазной культуры.
Это сказалось прежде всего в вопросе о языке.
«Новая жизнь» была написана по-итальянски. И это не требовало объяснений. В ней комментировались сначала стихи, обращенные к даме, которая не знала по-латыни, а потом, когда она умерла — к ее обществу, которое знало латынь не больше. Кроме того комментарий, очень коротенький, был непосредственно связан со стихами; он не был задуман как нечто самостоятельное. Стихи были любовные, а любовных стихов, куртуазных или иных — все равно, — никто не писал по-латыни. Объяснить их по-латыни было бы смешно.
Иное дело «Пир». В нем комментарий к канцонам разросся настолько, что читатель очень часто, продираясь сквозь его схоластическую чащу, забывает, что он связан со стихами, стоящими в начале трех последних трактатов. Комментарий получил совершенно самостоятельное значение. А предмет его таков, что все без исключения, писавшие на эти темы до Данте, писали по-латыни. Выбор volgare нужно было объяснять, и объяснению посвящен почти весь вводный первый трактат. Мы видели, какими социальными мотивами оправдывает поэт свое решение. Они занимают очень незначительное место среди других. Главные аргументы — философские, неторопливые, обстоятельные, перегруженные общими местами. Но из-под схоластического покрова, который их затемняет, явственно вырисовывается, простая и убедительная мысль: что итальянский язык должен быть предпочтен латинскому, потому что он язык не избранных, а огромного большинства. «Это — ячменный хлеб, которым будут насыщаться тысячи… Это будет новый свет, новое солнце, которое взойдет тогда, когда закатится старое. Оно будет светить тем, кто находится во мраке и в потемках, ибо старое им не светит». Таков вывод. Ячменный хлеб в то время был самый вкусный, а старое солнце, которое массам не светит — это латинский язык.
Самое интересное в этой защите итальянского языка у Данте — кричащее противоречие в формулировке мотивов. Сначала объявляется, что латинский полезен немногим, а итальянский многим и «многие» — это «князья, бароны и рыцари» и под конец речь идет уже о «тысячах» и под «тысячами» с очевидностью подразумевается масса грамотных, а далеко не одно только дворянство, которое явно для всех составляло меньшинство в стране. Первая формула та, которой Данте хочет угодить дворянам и разочаровать горожан. Вторая — та, которая выражает его подлинную мысль, бессознательно рвущуюся наружу и выскакивающую из-под пера. Он бы сдержал ее, если бы заметил, что он говорит. Но он не заметил. Написалось, как написалось. Душевное двоение нельзя было ни подавить, ни скрыть. Иначе быть не могло.
Данте понял, что будущее литературы принадлежит не латинскому языку, а итальянскому, и решил писать по-итальянски те свои вещи, которым он придавал наибольшее значение. Это решение представляло целую революцию. И какую!
Данте мог быть сколько угодно убежден в том, что он желает быть приятным дворянству и не боится быть неприятным для горожан. Он мог умышленно строить «Пир» так, чтобы в нем было собрано все, что могло представлять особый интерес для дворянства. И мог говорить, что пишет по-итальянски для того, чтобы быть понятным «князьям и баронам». Он писал для «тысяч», т. е. для грамотных горожан. А доказывал необходимость писать по-итальянски не бездомный эмигрант, смотревший из дворянских рук, а тот Данте Алигиери, который был приором в 1300 году, а потом вел за собою лево