Данте Алигьери и театр судьбы — страница 19 из 65

Подобная «социализация знания» – явление уникальное. Если сравнить, каковы были социальные условия передачи знания о путешествии в себя в античном мире, в мусульманском Иране и буддийском Тибете, то мы увидим три фазы взаимодействия мыслительной реальности и реальности социальной. В архаической Греции мыслительный опыт передавался через посвящение в мистерии, знание «пути, по которому идут славные вакханты и мисты», было строго засекречено. В средневековом Иране опыт путешествия в себя был доступен любому человеку, согласному войти в сообщество, существовавшее, так сказать, параллельно с «основной социальной реальностью» и рассматривавшееся властью и исламскими ортодоксами как «неизбежное зло». В Тибете же приобщение к мыслительной реальности считалось жизненно необходимым каждому человеку, стремящемуся обрести спасение. Перед нами – редкий случай возникновения общества, объединенного в значительной степени «сетями» мыслительного опыта. Эти «сети» проходили сквозь все социальные структуры, объединяя людей общим стремлением к созданию коллективного опыта проникновения в свое мышление. Если основной ценностью для сообщества людей является самопознание (точнее, познание сил, управляющих человеческой психикой и мышлением), то все усилия такого социума будут направлены на генерирование единого мыслительного опыта, опыта «путешествия в себя», способного помочь человеку выжить и спастись из мира страданий.

Человек движется на ощупь по эмбриональному лабиринту мышления, восходя от осколочных форм ископаемых мифов, где адская желчь подступает к горлу пророка, минуя миры, рассеченные сотами индивидуального, единичного движения мысли, чтобы наконец достигнуть точки воображаемого пространства, соединяющей всех людей единой мыслительной сетью, волокнами непреложного, необходимого опыта.

Мышление на своей начальной, зачаточной стадии подчиняется некоему неведомому, не измеренному еще «эмбриональному полю», координирующему взаимодействие элементарных частиц образов. Это первичное, инициирующее движение остается недоступным нашей рефлексии, однако мы можем наблюдать его результаты, ощущать импульсы. Со смертью мифа мы перестаем чувствовать притяжение этого поля, мышление как живой организм приобретает свою окончательную форму, застывает, и его развитие продолжается лишь на невидимом уровне, в пределах единичного человеческого сознания. Однако в своей высшей точке, точке концентрации, единения индивидуального мыслительного опыта этот странный органический интеллект вновь образует собой «биологическое» поле, объединяющее людей, чей разум смог достаточно глубоко продвинуться в рефлексии своей природы. Подобно пчелам, понуждаемым коллективным разумом к конструированию идеальной геометрии сот, объединенные этим «биологическим» полем люди совместно создают единое интеллектуальное пространство, своеобразный «текст текстов», помогающий каждому из живущих в этом пространстве обрести инструментальный мыслительный опыт, многократно усиленный механизмом «коллективной рефлексии». Это нисколько не напоминает тайную секту или философскую школу: весь социум, подобно сообществу пчел или муравьев, движим единым внутренним импульсом, и импульс этот – построение универсальной сети мыслительного опыта.

Мы завершили наше воображаемое странствие по лабиринтам метафорических описаний когнитивных состояний, проясняющих для нас мыслительный опыт Данте[35]. Опыт этот, будучи глубоко индивидуальным, тем не менее не является уникальным – рядом с фигуркой флорентийца во тьме утраченной тропы перед нами прошло множество других странников, не замечающих друг друга, говорящих на разных наречиях, соединяющих метафоры своего опыта различными способами, и тем не менее повествующих об одном – о законах странствия человека вглубь своего разума в поисках знания, позволяющего понять себя и найти истинную дорогу.

Данте не уникален. Во многих культурах можно найти тексты, содержащие подобный опыт мышления, опыт осознания себя. Однако именно Данте я принял за «точку отсчета». Взятый в отдельности текст такого уровня, хоть и содержащий в себе «формулу» опыта, тем не менее не может дать полное представление о системе образов, позволяющих воспроизвести, унаследовать этот опыт. Метафорическая ткань текста не всегда поддается интерпретации, оставляя читателя во власти поэзии или мистики. Чтобы опыт был передан, необходимо составить единую картину из фрагментов индивидуального или мифологического опыта, необходимо увидеть мыслительное представление на подмостках воображения, чтобы таинственные маски театра судьбы раскрыли перед зрителем свой смысл.

Перед нами сцена, утопающая во мраке, – страшный, безнадежный ландшафт. Человек, утративший силы существовать в этом мире, теснимый к пропасти чудовищами – таящимися в нем же самом этологическими силами, – старается вспомнить нечто, ухватиться за спасительный канат памяти, обратиться к образам, скрытым в своем сознании, к образам своего разума. В наивысшей точке отчаяния перед ним предстает старец – символ человеческого, инструментального интеллекта. Он успокаивает человека и предлагает ему следовать за ним в воображаемое пространство рефлексии собственного разума и сознания. Тот внутренний лабиринт, пропасть сознания, что мгновение назад пугали человека своей непознаваемостью, своим бессознательным хаосом, теперь должны быть пройдены, изучены, анатомированы и описаны с энтомологической точностью. Человеческий разум предлагает своему носителю разъять свое же собственное сознание, чтобы лишиться страха – страха хаоса, страха произвола высшей силы, бездумно играющей движениями человеческого духа.

Начинается путешествие в себя. Разум-помощник проводит человека сквозь области животной, этологической природы, сквозь ад низших форм жизни, скрытых в человеке. Театральные декорации напоминают детские кошмары, от которых ребенок кричит во сне. Минуя область низших инстинктов, разум вводит человека в сознательные сферы его мышления – человек видит «машины», позволяющие ему мыслить. Достигнув этой области, старец-интеллект сходит со сцены. Его работа выполнена – скрытая сила вернула человеку способность мыслить и осознавать свое этологическое основание как нечто поддающееся рефлексии, и соответственно, внешнее. Теперь на сцене появляется прекрасная девушка, повелевающая старцем-спасателем. Она проводит человека в высшую сферу его мышления, к скрытому источнику, необходимому человеку лишь в кризисной ситуации. Путешественник в себя остается один на один с «программой», логическим обоснованием собственного мышления – он видит его механизм как бы с птичьего полета, узнает чертеж своего «механизма жизни». Человек, «увидевший» свою «программу», получает власть над собой, обретает силу не только спасти самого себя, но и оставить путеводитель, слепок своего мыслительного опыта – опыта путешествия в поисках «программы» своего мышления.

В метафорическом пространстве «Комедии» с первого взгляда нелегко усмотреть описание структуры сознания, но налицо все маски мыслительного театра и пестрота декораций. Каков смысл этих масок? Исходя из культурного контекста средневековой Европы, мы не смогли бы ответить ничего определенного. Но стоит нам обогатить Дантовы метафоры тем смыслом, что извлечен из персидских и тибетских текстов, как «Комедия» обретает неожиданное звучание. Применение к ней такого метафорического ключа открывает нам новые смыслы, и сопоставление текста флорентийца, например, с тибетской «Книгой Мертвых» уже не кажется столь безумным.

Казалось бы, трудно сопоставлять «Книгу Мертвых» с «Комедией», однако на это есть много оснований. Тибетский текст проясняет нам природу путешествия, совершенного двойником Данте в страстную неделю 1300 года. Флорентиец пережил опыт умирания, но умирания отнюдь не физического, телесного. Пропасть, влекущая к смерти, разверзлась в нем самом, и его путешествие – не добровольный поход исследователя неведомого, но стремительное, головокружительно-безнадежное падение, в своей низшей точке оказавшееся началом подъема к спасению, к осознанию себя. Данте не утверждал зримой реальности своего путешествия в иной мир, но он также не представлял его как чистый поэтический порыв. Образы, воплотившиеся в тексте из бесплотной материи воображения, были частью его сознания, его «театра судьбы», и они по природе своей близки тибетским божествам-спасителям. Флорентиец блуждал в себе самом, заставляя набожного и недальновидного зрителя считать, что перед ним разворачиваются христианские декорации трех загробных миров. Данте – не ярмарочный кукловод и не монах-схоласт: ему нет дела до богов и людей! Его цель – выжить, сохранить себя через написанный текст, через поэтическое усилие. В его рифмах чувствуется сладковатый привкус эгоизма приговоренного к смерти человека.

Данте – не пророк, однако для себя он повторил маленькое чудо распятого философа: он умер в пятницу и воскрес в воскресенье. Время его путешествия – страстная неделя, и это не случайно. Более того, есть в первой терцине «Комедии» нечто странное, приоткрывающее перед нами смысл всего текста. Что это за «середина нашей жизни», где странник «утратил правый путь»? Во времена молодости Данте на пасхальном богослужении звучал гимн, начинающийся словами «На середине жизни мы в смерти». В XIII веке этот текст повсеместно использовался как охранительная молитва во времена бедствий, а также звучал во время сражений как поминальная молитва. Этому гимну приписывалась магическая сила, дающая спасение на небесах, и потому с 1316 года было запрещено его исполнять без специального позволения епископа. Данте не мог не знать этого гимна, поэтому весьма вероятно, что в первой терцине «Комедии» содержится намек на этот текст. В пользу такого предположения говорит и то, что он исполнялся на Пасху, тогда, когда совершалось путешествие двойника Данте, а в третьей терцине содержится аллюзия на другую строку этого гимна.

Намек на пасхальный гимн, неясный нам, был совершенно очевиден для современников флорентийца и прояснял им смысл его странного путешествия.