Эта небольшая сценка, построенная на трагических ошибках непонимания, обнажает перед нами очень существенную грань Дантовой «философии путешествия». Флорентиец решительно отказывается от «титанического» взгляда на природу знания, отвергая предугаданное им ренессансное величие творческой личности. Эпикуреец Кавальканти, говорящий о высочайшем гении, способном отворить врата иного мира, предстает вздымающимся на коленях в жалкой позе, в то время как Фарината, погруженный, казалось бы, в мелочные для нас нюансы партийной борьбы и рассматривающий ее чуть ли не как космогоническую силу, предстает в своей огненной гробнице с гордо поднятой головой. Данте, скромно отказавшись от «высочайшего гения», который с таким упорством ему приписывают почтительные потомки, счел необходимым представить Кавальканти «мандат» от высших сил, лишь по милости которых он смог войти живым в царство мертвых. Однако в его словах нет восточной униженности перед небесным произволом – он честно заслужил свою благодать упорным трудом разума, но создал себе этим не «гений», а «запас благодати», высшее заступничество, к которому и смог прибегнуть в тяжелой ситуации. Эта мысль «проторенессансному» сознанию Кавальканти оказалась недоступной.
Но сцена эта несет в себе еще один смысл, глубоко личный для Данте. Почему он так странно отозвался о своем «первом друге», почему он сказал о его мнимой смерти? На то были причины, о которых я скажу в надлежащем месте.
Сказав о смерти Кавальканти-младшего, флорентиец, однако, не сильно исказил реальность. Описанный в «Комедии» разговор, по мысли Данте, происходил на страстной неделе 1300 года. Через несколько месяцев Данте станет приором Флоренции, и в числе прочих издаст распоряжение об изгнании из города главарей враждующих партий. Среди изгнанных будет и Гвидо, чьим местом ссылки выберут Сарцану – нездоровую местность, окруженную малярийными болотами. Вернувшись через несколько месяцев из изгнания, он умрет от малярии. В момент создания «Комедии» Данте не мог не думать о своем друге, в чьей смерти он косвенным образом мог себя считать виновным. В слова Кавальканти он вложил предчувствие этой смерти, и своей обмолвкой он предсказал и как бы предопределил то, что должно случиться вскоре в земной жизни[51].
Однако возвратимся к нашей сцене. После исчезновения Кавальканти Фарината, не обративший особого внимания на разыгравшуюся перед ним маленькую интермедию, возвращается к неоконченному разговору. Не утаивая от собеседника, сколь тяжко ему слышать о поражении своей партии, гордец тут же переходит в контрнаступление, возвращая Данте услышанную от него же злую остроту об искусстве возвращаться во Флоренцию: «…но пятьдесят раз не воспламенится лицо донны, что здесь правит, как ты узнаешь, сколь это искусство тяжело». Путешественник впервые слышит ясное пророчество о своей грядущей судьбе. Однако в следующей фразе Фарината бросает туманный для Данте намек на его будущую политическую жизнь, который с первого взгляда легко принять за примирительные и даже немного льстивые слова: «…но если ты когда-нибудь на сладостной земле будешь иметь силу, скажи мне, почему эти люди столь жестоки против моих в каждом своем законе?» За этим следует небольшой исторический экскурс: гвельф Данте припоминает гибеллину Фаринате победу его партии при Арбии и позор, который испытала Флоренция, обманутая хитроумными монахами[52]. Фарината, соглашаясь со всем сказанным и опуская в тоске голову, все же напоминает собеседнику, что он один против всех на совете в Эмполи спас их родной город от разрушения.
После этих слов линия разговора мгновенно меняется – гордец победил своего собеседника решающим аргументом, и Данте вновь, как и в начале разговора, почтительно обращается к Фаринате и просит его, заклиная спокойствием потомков, разъяснить тот способ, каким обитатели Ада могут предсказывать будущее. Не найдя, что возразить собеседнику, Данте уходит от разговора и задает вопрос «общего свойства». Не совсем ясно, связан ли он с предыдущим разговором, ведь путешественник не просит раскрыть перед ним будущее, что было бы естественно после краткого пророчества Фаринаты, но лишь расспрашивает о прорицательной способности духов. Узнав о «дальнозоркости» адских душ, флорентиец, вновь вспоминая о Кавальканти, просит передать тому, что сын его «еще соединен с живыми», и сказать, что он промолчал, полагая, что адские духи о живущих «имеют известие». На этом разговор заканчивается – Вергилий торопит странника, и Данте, показавший себя человеком вежливым в начале разговора, стремится закончить его с подобающей вежливостью, вспомнив о несчастном духе и загладив перед ним вину своими сбивчивыми и противоречивыми объяснениями.
Что же значил для Данте этот странный разговор с Фаринатой, вождем враждебной партии, чья опытность в овладении «искусством возвращаться» в родной город вскоре понадобится путешественнику в земной жизни? Данте, еще до конца не осознавая этого, увидел в Фаринате образ своей грядущей судьбы. Они оба оказались «в тягость» для своего отечества, однако вождь гибеллинов, в отличие от Данте, все-таки смог вернутся на родину и одолеть вражескую партию, чего белым гвельфам так и не суждено было осуществить. Будучи отлученным от церкви и казнимым в Аду как еретик, гибеллин Фарината тем не менее казался Данте героем, спасшим его родной город от разрушения и тем самым создавшим итальянскую историю такой, какая она есть. К моменту написания «Комедии» Данте отошел от партийной борьбы и видел в гордеце уже не врага или союзника, но человека, потерявшего душу ради политики, однако спасшего родной город. Представляя себе этот диалог, флорентиец различал в чертах своего собеседника символ своей судьбы, от которой он отказался ради создания текста, вместившего все возможные судьбы своего творца.
Прежде чем обратиться к одному из наиболее странных фрагментов поэмы – к рассказу Улисса о своем последнем плавании, услышанному Данте в восьмом круге Ада[53], необходимо оговориться и напомнить, казалось бы, очевидную вещь: «Комедия» и ее создатель всецело принадлежали эпохе, предшествовавшей, но не предвосхитившей Возрождение. Начиная с Ландино, многие комментаторы старались различить в тексте следы ренессансной, неоплатонической антропологии знания, увидеть во флорентийце универсального человека, волей своего интеллекта проникшего в сердцевину человеческой природы. Такой взгляд, сколь бы он ни был привлекательным, принципиально неверен, как неверна любая проекция современной ментальности в прошлое. Данте не был человеком Возрождения, однако же в его тексте без труда различаются идеи, предвосхищающие ренессансный культ гения. Казалось бы, это дает право считать, что флорентиец опередил свое время. Однако контекст, в котором «ренессансная» позиция высказывается им, свидетельствует об обратном – Данте осуждает человеческий титанизм как адский грех. В этом смысле Данте – антипод ренессансного человека.
Эпизод с Улиссом, который мне показалось необходимым предпослать этим отступлением, развивает тему, лишь намеченную кратким диалогом Данте с Кавальканти. Кавальканти – слишком слабый противник, мысль же, высказанная флорентийцем, его суждение о «высочайшем гении», требует развития, она слишком важна для Данте, чтобы быть ограниченной тремя строками. Для ее иллюстрации необходим цепкий мнемонический образ, и этим образом становится античный герой.
Улисс, следуя просьбе Вергилия, угадавшего, в свою очередь, тайное желание Данте, рассказывает путешественникам историю своей гибели. Первые же слова его рассказа кажутся несколько странными для того, кто казнится как коварный советчик: он говорит о необоримом внутреннем порыве, что он имел к установлению познанного мира и человеческих ценностей и пороков – Tardore ch’i ebbi a divenir del mondo esperto, e de li visi umani e del valore. По сути, Улисс провозглашает своей целью познание устройства мира и законов человеческой морали – цель, заведомо близкая Данте. В начальной точке повествования ничто не предвещает катастрофы, ибо оба путешественника, и рассказчик, и слушатель, находятся как бы на равных исходных позициях, они почти двойники. Но, продолжая рассказ, адский дух уничтожает эту иллюзию: «Но я приготовил себя для глубокого открытого моря, один с кораблем и небольшой командой, что осталась со мной». Теперь путешественники разъединены пространством: Улисс решился искать знание опытным путем, совершая дальнее путешествие и опираясь лишь на себя и свою команду, флорентиец же отправился в духовное странствие, заручившись высшей помощью. В словах грека можно различить посмертное осознание ошибки – свое желание познать человеческие ценности он противопоставляет своему путешествию – «я желал знания, но отправился в плавание». Это «но» не случайно. И далее, говоря о плавании, он подчеркивает: «один с кораблем и командой» – sol con legno e con quella compagna… Говоря о себе solo – «один», Улисс мог понимать под этим отсутствие высшей помощи – он полностью положился на свои человеческие силы.
Путешественники, минуя берега Испании и Марокко, достигают Геркулесовых Столпов – границы дозволенного человеку мира. Чтобы пересечь этот предел, необходима вера во всесилие человеческого разума, способного перейти положенный смертным рубеж. Языческий герой готовится совершить адамово грехопадение, вкусив божественное знание. Чтобы убедить свою команду в оправданности такого дерзания, Улисс произносит речь, которую вряд ли смог бы даже вообразить человек Средневековья: «О братья, сквозь сто тысяч опасностей мы пришли к западу, [и] этим слабым бодрствованием наших чувств, что в нас еще остались, не отвергайте опыт, [и все то], что есть позади солнца, [тот] мир без людей. Уважайте ваш род, мы созданы не для жизни скотской, но для искания добродетелей и знания». Смысл этих слов прост: оказавшиеся у предела жизни должны преодолеть рубежи непознанного, ибо человек создан для познания. Иначе говоря, запрет существует лишь для тех, кто не знает своего истинного предназначения – познания мира и себя самого. О Высшей Силе не сказано ни слова – ее нет вовне, она – в самом человеке, в его воле к познанию.