Данте Алигьери и театр судьбы — страница 39 из 65

Иными словами, жизнь человека – важнейший источник для понимания и наследования его жизненного опыта. Знание и Судьба связаны самым тесным и естественным образом, и разрубить этот магический узел – значит разрушить мост, соединяющий холодную, омертвелую от старости мысль с миром человеческого понимания, в природном тепле которого эта мысль была некогда порождена. Историк философии, полностью погруженный в текст и забывший о породившем его человеке, подобен шаману, своими неловкими движениями пытающемуся оживить человека, чья плоть давно разложилась. Биограф же, ежедневно совершающий пятикратную молитву перед грудой метрических книг, нотариальных актов и городских хроник, подобен злосчастному охотнику, разводящему огонь для приготовления дичи, что им никогда не будет поймана. И то, и другое бессмысленно само по себе, однако в союзе, в совместном движении рефлексия знания и породившей его человеческой судьбы могут возродить умершее, поместив хитроумного наблюдателя в ту точку имагинативного пространства, где он уже не сможет отличить свой личный опыт от оживленного им опыта давно угасших людей.

Угаснувший человек оживляет тьму свечой своего мыслительного опыта, он зажигает свечу своего знания для живущих. Однако физическая смерть не означает, что угас огонь человеческой судьбы – он по-прежнему теплится в тексте и готов вспыхнуть к жизни. Говоря о судьбе, я далек от мысли представить ее в виде учебного анатомического скелета, составленного из обглоданных костей биографических или исторических фактов. Судьба – это рефлексия человеком своего положения в мире относительно заданной им же «оси координат» – социальных, личностных, ментальных, наконец, даже воображаемых, незримых ни для современников, ни для потомков. Исторические хроники и юридические документы немного могут дать нам для реконструкции такой авторефлексии судьбы. Основным источником для нее остается авторский текст и некоторые «личные свидетельства», сохраняющие в себе след «человеческого субъективизма» эпохи, не стертый вездесущей социальной рефлексией. Однако извлеченные «живые клетки» судьбы не могут существовать в пустоте – их необходимо поместить в ту питательную среду, в которой они некогда существовали, и для этого охотнику за мыслительным опытом приходится воссоздавать реальный культурный ландшафт, в недрах которого блуждала уже не кукольная, но живая фигурка человека, оттиснувшего на плоти поэтических образов строки своего опыта.

Теперь нам стоит приготовиться к опасному прыжку из мира мнемонических драм и воображаемых движений на зримую историческую почву человеческой судьбы, которая, тем не менее, может легко уподобиться обманчивому болотистому ландшафту – перед нами нагромождение свидетельств, ничем не доказывающих свою «истинность». Мы покинули один театр, чтобы переступить порог другого, и, быть может, условность внутреннего театра, театра судьбы для нас заменят подмостки того исторического пространства, которое торопливо рассекал флорентиец, судорожно следуя велению своей звезды.

Реконструкция человеческой жизни, генетика исчезнувшей судьбы – материя туманная и зыбкая. В нашем распоряжении имеются как минимум три модели Данте-человека: модель историческая, извлекаемая из беспристрастных, но абсолютно формальных исторических источников; модель мифологическая, представляющая флорентийца таким, каким его хотелось бы видеть потомкам (а точнее, каким его способны видеть те, кто не может разделить его опыт и, следовательно, осознать его ценность); и наконец, модель имагинативно-реалистическая – то есть извлекаемая из Дантовых текстов с поправкой на универсальную логику мышления и конкретный культурный ландшафт.

Историческая модель бедна: ее Данте на скорую руку слеплен из цифр и географических названий. Как первичный набросок, грубая зарисовка она необходима, но для законченной картины она слишком схематична и неумела.

Мифологическая модель – как божество хурруфитов: откройте любую книгу, и она уже там. Наш интерес к флорентийцу, наши первичные, хрестоматийные сведения о нем покоятся на великом «Дантовом мифе», придуманном еще Боккаччо, чтобы объяснить себе и другим феномен столь причудливого воплощения мыслительной мощи – так, наверное, древние создавали свои предания, чтобы объяснить движение светил и силы стихии. Не имей Данте такого эпического двойника, он давно бы был погребен в многотомных историях итальянской литературы и сугубо академических исследованиях. Однако именно этот двойник и мешает флорентийцу возродиться в своем истинном великолепии – едва мы пытаемся сорвать личину, как ядовитая кровь мифа начинает сочиться и разъедает освобожденную от басенного нароста мыслительную плоть.

Имагинативно-реалистическая модель, на мой взгляд, наиболее жизненна, ибо ее питает живое, а не мертвое. Ее достоверность – в возрождении смысла текста, и через него – тех обстоятельств, случайных или закономерных, что привели этот текст к реализации, создали его видимую форму такой, какой она предстает нашему взгляду. Текст – могила человеческого голоса, заживо похороненного в гробах букв; он подобен нотной записи, безгласной на бумаге, но стоит лишь настроить инструмент, и музыка оживет. Мы не можем быть уверены, в точности ли исполняемая музыка соответствует той, что была в сознании композитора, но она жива и свободна от умозрительной нотной схоластики, доступной лишь математическому анализу. Так же и я, говоря об оживлении судьбы (но не биографии) через текст, не могу быть уверен в полной достоверности такой реконструкции, однако сознательно иду на риск ради оживления голоса текста, в котором для нас воскресает одна из самых загадочных человеческих судеб.

Я не случайно оговорился, противопоставив судьбу биографии, так как невозможно уравнять все бесконечное количество фактов жизни, большинство из которых бесследно исчезают, едва появившись, «произойдя», с авторефлексией этих фактов, их субъективной классификацией и человеческим осознанием. Написание биографии Данте стоит с тосканской щедростью предоставить поклонникам гадания и магии – я не вижу ни единого рационального способа реконструировать социальную и частную жизнь флорентийца во всей полноте, частичная же, схематическая реконструкция дает нам столь же мало сведений о нем, как персидская каллиграфия в форме цапли – о морфологическом строении птицы[65].

Итак, забудем о биографии и обратимся к анатомии судьбы. Я задаюсь вопросом: что привело конкретного человека, флорентийца Данте Алигьери, к созданию «Божественной комедии»? Ответ темен, но все же он существует. Мыслительный опыт не может быть обретен мгновенно, он выкристаллизовывается постепенно, вбирая в себя уже существующий опыт жизни и соединяя его с той внутренней структурой, что может быть названа «первоопытом». Нечто должно заставить человека направить всю свою волю на обретение нематериальной силы мышления. В историческом пространстве существовала точка, изменившая ментальную вселенную Данте, перевернувшая его мир так же, как впоследствии он в своем воображении перевернулся сам на границе ада и чистилища. Бессмысленно пытаться установить месяц и день этой удивительной трансформации – можно лишь попытаться проникнуть в смысл тех образов, с помощью которых флорентиец описал процесс «мутации» своего внутреннего мира.

Но прежде чем углубиться в анализ Дантовых текстов, я хочу забежать немного вперед, а точнее – подняться ввысь и как бы с птичьего полета различить следы тех ментальных стоянок, где пребывал флорентиец на пути к «Комедии». Общеизвестно, что все созданное Данте можно грубо расположить по трем периодам: флорентийский период и Vita Nuova; период изгнания от Convivio до De Monarchia; и наконец, период «Комедии». Более тонкая классификация с легкостью выделяет множество промежуточных этапов – достаточно сказать, что при всей монолитности «Комедии» картина мира ее автора претерпела значительные изменения, породив в тексте множество скрытых несоответствий. Однако как бы подробно мы ни анатомировали сочинения Данте на основе их хронологии, стиля или содержащейся в них социальной позиции, мы по-прежнему бессильны что-либо сказать об эволюции ментального опыта, о его тайных путях в воображении живого человека. Данте как человек, бесспорно обладавший исключительно мощной саморефлексией, должен был неким образом мыслить свои ментальные метаморфозы, и никто не усомнится, что мыслил он их не на языке современного литературоведения.

Флорентиец прежде всего – философ, путешествующий в себя ради знания о спасении. Следовательно, все силы его рефлексии необходимо должны были быть направлены на осознание способов, «инструментов», условий и законов такого путешествия. Внутренние трансформации, заставившие его создать философию любви в Vita Nuova, затем отдать предпочтение Разуму в Convivio, потом оставить и то и другое ради упорядочивания существования человечества в De Monarchia, в результате привели флорентийца к истинному для него «методу» путешествия в себя и в конечном счете – к спасению (как в его собственном понимании, так и в нашем, заменившем бессмертие души бессмертием мысли). Наша цель – понять эти трансформации и сказать о них на языке, «близком» Данте. Терминологический язык я возьму взаймы у средневековой исламской философско-мистической традиции: не потому, что я беру на себя самонадеянную смелость причислять флорентийца к этой традиции (хотя в определенном смысле он ей, конечно же, причастен), но по той простой причине, что нам, с одной стороны, недоступны те категории, которыми могло мыслиться «путешествие в себя» во Флоренции рубежа XIII–XIV веков, с другой же стороны, влияние арабо-персидской философии (об истинных масштабах которого мы по-прежнему имеем весьма смутное представление) было столь велико, что следует допустить проникновение в Европу не только конкретных идей, но и общей «рамки», в которой мыслилась интеллектуальная деятельность[66].

Так, я вижу три «стоянки», которые преодолел Данте: первую из них я условно назову «суфийской», сочетающей экстатическую любовь к небесному спасению, принявшему образ земной женщины, со значительным интеллектуальным компонентом; вторую я так же условно назову «исмаилитской» или «гностической» (как это могло пониматься на средневековом Востоке), признающей высшим долгом для человека интеллектуальную деятельность, направленную на совершенствование человеческого разума и познание тех высших сил, что оказывают воздействие на человека; третью «стоянку» я затрудняюсь назвать каким-либо существующим термином – это и есть собственно путешествие в себя, соединившее все теоретические модели обретения знания в одну «практическую». О каждой из этих «стоянок» мы можем говорить, исходя из Дантовых текстов, из них мы можем извлечь способы достижения той «высшей цели», которая вставала перед флорентийцем на каждом этапе его жизни. Совокупность этих «высших целей», за которыми всегда скрывалась главная и единственная цель – путешествие в себя, – их воплощение в реальной жизни и открывает перед нами то, что можно назвать загадкой судьбы Данте. Различив структуру мыслительного опыта флорентийца, войдя в его имагинативный театр, мы наконец можем всмотреться в тот внутренний мир идей, чей отпечаток уже предстал перед нашим взглядом.