То, что могло показаться в начале III главы случайной обмолвкой, неожиданно получает развитие в первом видении – оно оканчивается горькими рыданиями Амора, возносящегося вместе с госпожой на небо. Первый же описанный в Vita Nuova визионерский опыт Данте повествует о грядущей смерти. Едва ли это совпадение. Флорентиец старательно привлекает внимание читателя к картине смерти, настраивает его слух на восприятие эсхатологической мелодии. Все уже предопределено, и герои движутся навстречу своему року. Однако трагична ли грядущая смерть? Забегая вперед, я рискну высказать свои сомнения в этом. Слова о «награждении в великом веке» скрытым образом, через контекст, «рифмуются» с добродетельным приветствием, создавая отнюдь не трагедийный ландшафт. Небесная награда Беатриче – залог ее будущего приветствия и заступничества в ином мире.
Итак, две сюжетные линии – жизненная и визионерская – в самом начале своего движения отмечены знаком смерти. Прозрачный намек Данте, брошенный читателю, и не менее прозрачный намек Амора, брошенный самому Данте, задают тему, формируя стройную архитектуру Vita Nuova. В VIII главе смерть вновь входит в повествование в виде смутного предупреждения – умирает некая молодая дама, и Данте, охваченный жалостью, слагает два сонета. Если забыть о существовании подмеченной мной центральной темы, этот эпизод лишается всякого смысла, однако, учитывая «отправную точку», он превращается в уместный и даже необходимый элемент картины неотвратимо надвигающейся смерти Беатриче.
Странный эпизод XIV главы, быть может, ключевой для понимания всего текста Vita Nuova, на первый взгляд, трудно отнести и к «фрагментам о смерти», и к визионерскому разделу. И тем не менее, основываясь на внутреннем смысле и общем значении сцены у фрески, я отношу ее одновременно к этим двум сюжетным линиям. Данте, рассказывая о том, как он оказался на свадебном празднестве, говорит следующее: «Туда меня привела дружественная персона, чтобы доставить мне большое удовольствие, проведя меня туда, где столько женщин демонстрировали свою красоту. Ибо я, почти не зная, куда я шел, и доверясь персоне, которая привела своего друга к пределу жизни, сказал ему: зачем пришли мы к этим доннам?» Слова un suo amico а l’estremita de la vita condotto avea уже в самом начале повествования вводят визионерский и эсхатологический мотив, ибо весьма странна речь о «пределе жизни», которого Данте достиг посреди веселого празднества. Далее идет рассказ о том, как Данте ощутил странный трепет и, подняв глаза, увидел Беатриче. О своем состоянии он говорит: io fossi altro che prima – «я стал другим, чем раньше». Друг уводит потрясенного Данте и затем слышит от него странную фразу: Io tenni li piedi in quella parte de la vita, di la da la quale non si puo ire piu per intendimento di ritomare – «Я ступил в ту части жизни, туда, откуда невозможно идти с намерением возвратиться». Такова внешняя и, казалось бы, непримечательная сюжетная нить сцены на свадебном празднестве. Однако обрамляющие этот эпизод слова о «пределе жизни» и «той части жизни, откуда невозможно вернуться» не позволяют отнестись к этому фрагменту легкомысленно. Здесь, в XIV главе Данте впервые говорит о своем опыте путешествия к пределам жизни. Эсхатологические блуждания флорентийца начались в тот момент, когда он, потрясенный присутствием Беатриче, прислонился к стене праздничного зала. Юношеская острота Дантовой памяти не изменила себе – мы, следуя путем текста, оказались в той точке мнемонического пространства, откуда начались ментальные странствия флорентийца!
Данте в своей «книжице памяти» отметил нечто исключительно важное и для него, и для наших охотников за мыслительным опытом: он запечатлел тот человеческий, глубоко личный ландшафт, в котором родились первые метафоры «Божественной комедии». Он увидел (или почувствовал) нечто, переданное им через метафору путешествия к пределу жизни, откуда нет возврата. Однако, узрев этот предел, он нашел в себе силы вернуться к реальности – и в это мгновение он впервые пережил опыт спасения в ментально безвыходной ситуации. То искусство «возвращаться из изгнания», о котором фигурка флорентийца горько шутила с величественной тенью в X песни Inferno, впервые было освоено молодым Данте на свадебном празднестве. «Изгнание», которому подверглись Дантовы «духи» при виде Беатриче, было, конечно, кратковременным, иначе говоря – следствием исключительной подвижности воображения и тонкой психической организации. Однако именно ввиду этого для самого Данте такие «внутренние» события, видения были не менее реальны, чем события социальной жизни. Если это так, то флорентиец действительно мог испытывать ощущение безвыходности и надвигающейся смерти, которую он некоторым образом предотвратил. Но о том, что им было в этот момент пережито, о его «технике спасения» мы пока ничего не знаем – мы осведомлены лишь о счастливом финале, о победе над надвигающейся смертью.
Данте, чья гордость вошла в пословицу, всеми силами презирал нищенский реализм повествования, его воображение отказывалось подчиняться рабской грамматике зримой действительности. И в то же время вымысел, с его причудливыми concetti романских бестиариев и готических теологий, казался флорентийцу слишком насмешливым и ярмарочным, чтобы щедрой рукой разостлать его перед хитроумным читателем. Имагинативный реализм, исповедуемый Данте, породил двуприродный текст, смешав в нем с алхимической точностью воображаемое и реальное, вспоминаемое и порожденное, и наша задача – вскрыть эту двуприродность, выжать из нее сок опыта, не прибегая при этом к топору мясника, расчленяющему единое, нерасторжимое тело по своему вкусу и разумению.
Я не рискну сурово отделить плоть от костей, вымысел – от реальности, ибо они по природе своей едины в Дантовых текстах. Однако сцена, описанная в XIV главе, заставляет читателя увидеть нечто «документальное». Если мы откажемся от стереотипно-куртуазного взгляда на Vita Nuova и увидим описание глазами документалиста, то перед нами предстанет вполне «жизненная» картина. Повествование начинается и замыкается словами о пережитом опыте смерти, и этот опыт сжимается, спрессовывается в один эпизод. Встает вопрос – какова природа этого опыта? Мой ответ сводится к тому, что природа его изначально физическая и лишь затем – ментальная. Слова о «чудесном трепете, возникшем в левой части груди» – uno mirabile tremore incominciare nel mio petto da la sinistra parte – наводят на мысль о физическом недомогании (возможно, сердечном приступе), испытанном флорентийцем в описанный момент. Если это действительно было так и Данте находился «на грани жизни и смерти», то последнее, что он увидел перед тем, как потерять сознание, было лицо Беатриче.
Как известно, «пути постигших истину – самые тонкие». Данте начал свое восхождение с тончайшего момента жизни, балансируя на «мосту тоньше волоса». Сюжет смерти, оплетающий текст «Новой Жизни», обретает свою исходную точку. В этой точке возникли, обрели форму две фигурки, неразлучные в своем будущем путешествии, – фигурки Данте и Беатриче. В это мгновение в сознании флорентийца яркой вспышкой родился театр, осветилась сцена, замелькали декорации, засуетились тени. Возникла всего лишь возможность, условие для будущего рождения, но эмбриональное поле мысли уже напрягает, стягивает, устремляет еще незримую форму к ее грядущему, но неизбежному разрешению. Прежде слов уже возникли образы, прежде образов уже пульсировала мысль, неслышная, бесплотная, неумолимая.
Я повторюсь, сказав, что мы пока не знаем, что увидел Данте в этот короткий момент, пребывая у рубежа жизни и смерти. Не думаю, что он узрел сюжет своих грядущих странствий. Перед ним лишь промелькнули несколько теней – последнее человеческое лицо, которое он увидел «перед падением в пещеру смерти» (лицо Беатриче), и первое человеческое лицо, что возникло перед ним после возвращения от пределов жизни (лицо Друга). Эти лица случайны. Однако эмбриональное поле уже начало свой неосязаемый труд, оно стягивает и лепит мир по заданной самим собой формуле, и случайные фигуры обретают форму закономерности. Если я захочу кратко и ясно очертить значение стержневого эпизода, описанного в XIV главе Vita Nuova, я скажу: перед нами – миг возникновения эмбрионального поля смысла, чья природная воля неумолимо приведет к рождению театра судьбы Divina Commedia.
Итак, флорентиец стал «другим, чем раньше», но, наметив вначале логическую линию сюжета, он неумолимо следует его тропой. Эпизод на свадьбе получает естественное продолжение, когда к Данте обращаются некие дамы с просьбой разъяснить им цель его любви: «скажи, ибо конечно цели такой любви надлежит быть новейшей (небывалой)». Novissimo, что можно перевести и как «новейшая», и как «небывалая», семантически рифмуется с io fossi altro che prima. Диалог с дамами лишь подчеркивает произошедшую трансформацию, он вновь привлекает внимание читателя к тому, что центр тяжести повествования сместился в ином направлении, и теперь власть смерти над сюжетным бегом станет безраздельной. Однако я забегаю вперед – про смерть пока не сказано ни слова, нить беседы вьется вокруг цели Дантовой любви. В конце концов читатель узнает, что блаженство флорентийца пребывает «в словах, восхваляющих донну» – in quelle parole che lodano la donna mia. И, словно бы подкрепляя свою речь поэтической иллюстрацией, Данте слагает свою знаменитую канцону Donne ch’avete intelletto d’amore.
Целью канцоны является прославление Беатриче, однако разворачивается оно в поражающем воображение эсхатологическом пространстве. Следуя своей визионерской логике, Данте справедливо заключает, что единственный способ воздать истинную хвалу донне – это вынести ее за скобки тленного земного мира и «сравнить с горней вышиной». Беатриче в канцоне – уже не cosa mortale – «смертная сущность», она сопричастна высшему миру, ergo, она должна быть утрачена в земном мире. Утрата в земном мире означает смерть.
Я не буду здесь вновь обращаться к столь очевидной вещи, как несовпадение ментальных миров современного человека и человека Средневековья. Непрерывный вектор (или, точнее, поток) существования, рассеченный в своей центральной точке смертью, от этого рассечения не утрачивает своего единства и волевой направленности в бесконечное. Человек Средневековья еще не забыл утерянное ныне искусство обмана смерти, доставшееся ему в наследство от охваченных этологией первопредков. Данте, уже проворный в схоластическ