их играх Парижа, еще не успел позабыть холод хтонических пещер и этрусских подземелий, граница миров для него была еще болезненно проницаема, в нем жил еще языческий страх одиночества в каменном доме Аида. Флорентиец жаждал спутников и заступников в мире ином. От камня смутной средневековой веры еще не было отделено все лишнее ваятелями Тридентского собора, и эта простая самородная вера сопротивлялась чистым и холодным конструкциям бюрократической благодати и милосердия небес – Данте хотел обрести своим защитником не святого, простирающего свою любовь в соответствии со своей механической логикой сотерологии, но человека, способного за него заступиться в ином мире, минуя любую логику. Прихоть случайности обратила в решающее мгновение Дантов взгляд на лицо девушки, и мир изменился, ибо флорентиец уверовал, что у высшего порога его встретит та, чей взгляд сопровождал его в мгновенном странствии к границе жизни. Каждая вера создает свою вселенную, и Данте начал сплетать сеть текста, чтобы уловить в нее фигурку Беатриче и поместить в удаленную от центра вектора существования точку, покоящуюся у границ Бесконечного.
Иными словами, мы возвращаемся к проблеме «эсхатологичности» Беатриче. В качестве отстраненных наблюдателей мы вынуждены принять как визионерскую логику Данте, требующую исчезновения донны из мира земного, дабы восславить ее в небесах, так и веру флорентийца в необходимость индивидуального «внерелигиозного» заступничества, предполагающую пребывание заступницы «в вышине». Теперь обратимся к тексту канцоны, чтобы рассмотреть эмбрион Дантовой эсхатологии на ранней стадии его развития.
Минуя пространные обещания достойным образом восхвалить донну, мы обращаем свой взгляд к началу центральной части канцоны. Поэтический зрачок флорентийца выбрал высочайшую точку начального движения своего стиха: преодолев притяжение обыденности, канцона воспаряет к райским областям, чтобы запечатлеть монолог ангела, обращенный к божественному интеллекту: «Господь, в мире видится чудо в действии, что проистекает от одной души, и оно достигает этой выси». Одним коротким выпадом – che ‘nfin quassu risplende – Данте проводит вертикаль, соединяющую высший мир с миром земным, и этой соединительной линией, «канатом, сброшенным с неба», является душа Беатриче. Таким образом, в первых же строках постулируется «двуприродность» донны – ее земное бытие и ее актуальная устремленность к небу. Одной строкой задана исходная позиция, и весь следующий далее фрагмент текста – лишь описание противоборства двух природ, двух миров за полное преобладание над душой Беатриче.
За постулирующими ситуацию словами ангела следует «авторская ремарка», задающая исходную точку противоборства: «небо, у которого нет иного изъяна, кроме неимения ее [Беатриче], к своему синьору ее зовет». Следовательно, в словах ангела содержалась скрытая угроза, ибо небо может призвать донну «к своему синьору», лишь умертвив ее для тленного мира. Перед нами вновь возникает тема смерти Беатриче, однако смерть ее представляется не трагедией или произволом судьбы, но следствием некой спиритуальной битвы между небом и землей, где донна является, так сказать, почетным трофеем. Противоборство разрешается божественным состраданием: «возлюбленные мои [ангелы], теперь пребывайте в мире, ибо ваша надежда [Беатриче] по моей прихоти пребывает там, где есть некто, ожидающий ее утратить, и кто скажет в аду: о злорожденные, я видел надежду блаженства».
Этот фрагмент представляется наиболее интересным и наиболее сложным для понимания из всего текста канцоны, ибо он, по всей видимости, и является стержневым, смыслообразующим ее элементом. Из него следует, что Беатриче пребывает в земном мире согласно божественной воле лишь ради того, чтобы стать залогом спасения для некоего человека – alcun, в ком без труда угадывается сам Данте. Но ее пребывание на земле недолго – это следует из утешительной прагматики божественного высказывания, обращенного к ангелам. Сотерологическая функция Беатриче лишь на первый взгляд может показаться семантическим центром этого фрагмента, так как истинный центр тяжести смещен в сторону слов che perder lei s’attende – «кто ожидает ее утратить». Это s’attende, если я правильно истолковал его смысл, и является утешением для ангелов и предвестием того, что донна вскоре окажется на небесах. Одновременно это является и очень странной оговоркой Данте, вложенной им в уста божественного интеллекта – мы впервые узнаем, что флорентиец ожидает смерти Беатриче, а следовательно, он не только размышляет о ней, предчувствует ее, но и имеет о ней достоверные свидетельства. Едва ли в этих словах видна трагическая безысходность. Напротив, за ними следует нечто «жизнеутверждающее»: флорентийцу предрекается, что в аду он сможет сказать проклятым душам, что «видел надежду блаженства».
Да простят мне шутку с «жизнеутверждающими» словами об аде – «Комедия» дает своим читателям право на долю эсхатологического юмора. Но, если забыть о ненаписанной еще в пору «Новой Жизни» «Комедии», упоминание о грядущем нисхождении в ад представляется исключительно важным и многообещающим для проворных интерпретаторов. Среди дантологов строка эта вызвала множество споров – из нее слишком явственно проступает идея грядущей «Комедии». Естественным образом возникают две самые очевидные гипотезы: либо Данте в момент составления Vita Nuova имел перед глазами ясный, детальный план своего грандиозного путешествия, либо строка об аде была вставлена им позднее, когда он гипотетически мог редактировать Vita Nuova, преступая к написанию «Комедии». Несмотря на интуитивную обоснованность этих версий, обе они страдают условностью: первая предполагает у Данте в момент сложения этой канцоны наличие такого ментального и жизненного опыта, каким он просто к тому моменту не мог обладать, вторая же основывается на весьма сильном текстологическом допущении, ничем ныне не доказанном, и возможность доказанности которого представляется вообще маловероятной. Собственно, решение загадки этой строки тождественно ответу на фундаментальнейший и сложнейший вопрос: в какой момент у Данте возник замысел «Комедии»? Не забегая вперед, скажу только, что отвечать на него можно, лишь рассмотрев весь текст Vita Nuova. Пока что я возьму на себя смелость предположить, что это нисхождение в ад определенным образом связано с описанным в XIV главе «путешествием к пределу жизни», и самым прямым – с визионерским опытом, описанным в XXIII главе. Инфернальную тему этого фрагмента можно дополнить лишь тем соображением, что таинственные malnati – «злорожденные», вызвавшие столько споров, являются скорее всего не жертвами августинианской картины мира, отказывающей человеку в свободе воли, но всего лишь грешными душами, «злорожденными» не в своей земной жизни, а в жизни загробной, – умерев телом на земле, они родились в аду как духи со злой инфернальной долей.
Вернемся, однако, к противоборству за судьбу Беатриче, которому подводится итог в таких словах, обращенных к дамам: «Донна желанна в высшем небе: теперь я хочу своей силой сделать так, чтобы вам об этом стало известно». Иными словами, Данте хочет донести до тех, к кому обращена канцона, мысль о неизбежной и скорой смерти Беатриче. Перед нами – удивительнейший пример надгробной хвалы, опередившей в своем беге смерть. Человек еще жив, однако все уже предопределено, оправдано, рассчитано – неумолимая логика частной, индивидуальной эсхатологии приведена в движение. Мне трудно удержаться, чтобы не открыть своего восхищения жемчужным блеском Дантовой риторики – ведь его стремление к высшей хвале оказалось столь твердым и неумолимым, что, избрав высочайший способ прославления, он готов в своем воображении исчерпать чужую жизнь, дабы ею в ином мире ожили слова его канцоны!
Преодолев эту странную риторическую фигуру, семантический ритм канцоны неожиданно меняется, и флорентиец приступает к описанию «сотерологического потенциала» Беатриче, как бы доказывая тем свой тезис madonna е disiata in sommo cielo. Дальнейший текст канцоны не представляет для нас принципиального интереса, мы можем миновать его, отметив лишь одну строку, в которой Амор говорит о Беатриче: Dio ne ‘ntenda di far cosa nova – «Господь в ней желает создать новую сущность». Мы вновь сталкиваемся со смутным пока для нас nova, не теряя, однако, надежды в дальнейшем проинтерпретировать это понятие согласно заданному автором смыслу.
Канцона закончена, и строки текста вновь устремляются к грядущей смерти. Флорентиец говорит о кончине отца Беатриче. Истинная, стержневая смерть все еще незрима для нас, однако концентрические ее круги, расходящиеся на глади текста от каменного семени первичной эсхатологической идеи, волнуют наш герменевтический зрачок и все плотнее сужаются к центральной точке. Смерть, вначале возникшая в простой обмолвке, потом – в смутном ночном видении, затем – в отдаленной случайной смерти молодой женщины, наконец, вплотную приближается к спасительной донне, заключая в свою хтоническую орбиту ее отца. Данте, со слов неких дам, представляет Беатриче рыдающей и спешит этой картиной, (пока, впрочем, весьма условной) поделиться с читателем. Быть может, смерть Фолько, сгущающая над текстом надгробные тучи, помимо этого нужна была Данте лишь для того, чтобы набросать картину этой скорби, опустив в плодоносную почву текста зерно будущего страшного видения, что не замедлило последовать за смертью отца Беатриче.
Наконец, мы приблизились к тому фрагменту текста, где флорентиец, отбросив нищенскую скрытность ремесленника, столь болезненно присущую многим высоким и многознающим, открывает перед читателем свои черновики «Комедии». Прав был Мандельштам – черновики не уничтожаются. Но Данте сделал большее – он бережно сохранил их, заключив в драгоценный, с золотым поэтическим тиснением, переплет Vita Nuova. «Комедия» в воображении флорентийца возникла впервые не только как абстрактная идея, сумма опыта, но и как совокупность зрительных и фонетических образов. Образы эти «нефункциональны» – то есть случайны для зрителя и необходимы для автора, и такое несовпадение неоспоримо свидетельствует, что перед нами простираются не архетипические конструкции, мифологические универсалии, но нечто глубоко индивидуальное, связующее тексты генетической преемственностью. Вполне вероятно, что «нефункциональное» и является теми семенами, незримыми опорными точками эмбрионального поля смысла, из которых развернулся весь текст, обретая словесную плоть.