Итак, постулируем известное: De Monarchia посвящена проблеме социальной организации человечества в тех пределах, каким его мог мыслить флорентиец. Из этого, однако, не следует, что сочинение это должно быть отнесено к классу трактатов политических, а не философских. Текст этот имеет два четко очерченных уровня: первый из них – философский, второй я бы назвал «публицистическим». Обратимся вначале к первому.
Для того чтобы обосновать необходимость единой монархии, флорентиец начинает движение своих аргументов издалека. Вначале он задается скромным вопросом – в чем цель человеческой гражданственности – humane civilitatis? Для ответа на этот вопрос он утверждает необходимость осознания смысла существования человека, то есть рефлексии того действия, ради совершения которого человечество обрело бытие. Этим действием оказывается реализация интеллектуальной потенции. Однако она не может реализоваться вся в одном человеке – необходимо множество реализующих ее субъектов. Но не все люди обладают этой возможностью, и те, кто актуализирует ее в себе, тем самым актуализируют эту потенцию и для всех людей, всего человечества. Говоря об этом коллективном интеллекте, Данте прямо ссылается на Аверроэса, и позиция флорентийца, без того обозначенная достаточно ясно, становится полностью прозрачной, ибо ее источник, ее исходная точка сделалась очевидной[68].
Далее, развивая свою аргументацию, флорентиец утверждает, что для наивысшей эффективности реализации интеллектуального потенциала человечеству необходим мир – рах. Под миром нужно понимать стабильное, структурированное, «успокоенное» состояние человечества. Для понимания смысла этого мира правильнее всего было бы вспомнить Гераклитов логос, упорядочивающий не только материальный космос, но и космос человеческий. Мир – это такой способ структурирования социума, при котором индивидууму естественнее всего актуализировать свой интеллектуальный потенциал. Нетрудно видеть всю самобытность Дантова гуманизма, и одновременно невозможно не поразиться тому вневременному и уж нисколько не средневековому социальному мышлению, что обнаруживается у флорентийца. Примечательно, что, несмотря на свой беспримерный интеллектуализм, Данте не создает модели «государства философов» – наоборот, он мыслит создание практически безличного социального механизма. Мир, или оптимальный для креативности социальный порядок, может поддерживаться лишь таким социальным механизмом, который своей структурой воспроизводит структуру макрокосма, «истекающего», актуализирующегося из единой порождающей потенции. Поясню мысль: однополярная, центробежная структура идеальной монархии подобна устройству высшего, божественного мира, где Бог является вершиной и творцом иерархии, имеющей форму всего сущего. В первой песни Inferno Данте обнажает сравнение божественного мира с империей, называя Бога quello imperador che la su regna – «тот император, что правит там в выси». Земная империя мыслилась флорентийцу отражением империи божественной[69].
Здесь мы вновь сталкиваемся с органицистской метафорой, для прояснения которой необходимо обратиться к средневековой исламской политической философии. Если в европейской традиции De Monarchia – явление, в целом выпадающее из традиции, то в Иране и на арабском Востоке такой взгляд на социальную машину как на зеркальное отражение небесного порядка представлялся чем-то вполне очевидным. В трактатах аль-Фараби, Ибн Сины и Братьев Чистоты мы находим отождествление структуры идеального социума – аль-Мадина аля-ль-Хакика со структурой небес, структурой разума и человеческого организма. Поэтому неудивительно, что в этих трактатах философско-теологические рассуждения об иерархии мыслимых и физических объектов занимают едва ли не больше места, чем рассуждения об идеальном политическом устройстве, для изложения которых эти тексты и были созданы[70]. Дантовский предельный интеллектуализм и макросимметричное представление о мире идей и объектов, одинокие, быть может, в европейской традиции, на исламском Востоке имели множество параллелей, и более того – представлялись фундаментом философского мышления.
Известно, что в Convivio флорентиец упоминал Ибн Сину и аль-Газали, ему хорошо знаком Аверроэс, а еще в ранней юности, в Vita Nuova, он вспоминал астрономические наблюдения далеких арабских астрологов. Таким образом, мы можем вполне обоснованно утверждать, что Данте был не чужд этой философской традиции. Не ясна лишь степень ее влияния. Я, не переоценивая воздействие на флорентийца конкретных переводных текстов, считаю возможным сказать, что такое влияние осуществлялось на «макроидейном» уровне – так, бесконечно европейские идеи и аргументы De Monarchia скрывают за собой такое представление о мире, такую перспективную точку, с которой на окружающую мыслительную реальность могли смотреть скорее Братья Чистоты, чем римские теологи. Признание интеллекта истинным движителем человеческой жизни, познаваемость мира мощью разума, предельная структурированность, симметричность универсума, органичность всего сущего – вот те основания когнитивной деятельности, что незримо сближают Данте с арабскими и персидскими философами. Из сказанного мной не следует, что я утверждаю существование прямых заимствований или прямого влияния. Я говорю лишь о возможной перспективе, возникающей при этом сравнении и обогащающей наше понимание Дантовой мысли – флорентиец не одинок в своих идеях, и это меняет наш взгляд на его тексты.
Итак, причудливый логический бег флорентийца, прочертившего стрелу аргумента от когнитивной основы существования человечества, через теорию распределенного разума и утверждение необходимости мира для поддержания человеческого знания, к необходимости установления единой монархии, обрел неожиданные параллели в иной культурной традиции. Мысль, казалось бы, чуждая и противная Средневековью, превратно понятая ренессансными тиранами и бесконечно актуальная в наше время, была высказана не только дальнозорким Данте, она уже на протяжении столетий обретала зримую форму в Дамаске и Самарканде. И говоря об этой интеллектуальной традиции, объединявшей мыслящих людей не столько сетями влияния, сколько оживающим в них коллективным интеллектом, я должен отметить одну очень существенную вещь: читающий «Китаб ас-сийяса аль-маданийя» аль-Фараби или De Monarchia Данте не сталкивается с образом прото-Утопии, ибо мышление философов этой интеллектуальной традиции отнюдь не утопично в том смысле, в каком видели Счастливое Государство Мор и Кампанелла. Конечно же, ни вселенская монархия, пригрезившаяся флорентийцу, ни призрачные арабские «Грады Истины» не могут существовать в действительности, актуализировать свою идейную потенциальность, но при этом не стоит забывать, что «политический» смысл этих социальных фантомов – лишь один из возможных смыслов, которые содержат эти образы. Если структура идеального города воспроизводит структуру разума, то легко представить себе построение такого города в сознании одного или нескольких человек, совершенствующих тем самым свой индивидуальный разум, ибо идея, эйдос может реализовываться как в мире материальном, так и в мире ментальном, что, на мой взгляд, есть великая очевидность. Я не берусь утверждать, что флорентиец воспринимал созданную им модель монархии как исключительно «ментальное» объединение людей (хотя, впрочем, и не рискую полностью отвергать такое предположение), я всего лишь указываю на такую возможность в рамках традиции, к которой «заочно» принадлежал Данте. Опрокинув на землю небесную иерархию в зеркальном отражении, он тем самым стер границы между социальной мыслью и мыслью философской, соединил мир образов и объектов, освободив свое воображение от груза нереализующихся утопий и случайных смыслов.
Таков первый, философский смысл De Monarchia. Восхитившись его мощью, мы обращаемся вперед в ожидании стремительного полета аргументов и застываем в недоумении. Если первая стрела аргументации неумолимо попала в цель, поражая своей стройностью, а в известном смысле и актуальностью и по сей день, то следующая линия аргументов, направленная на доказательство права Рима быть центром вселенской монархии, не может не удивить детской наивностью и мифологическим поэтизмом, столь неуместным в системе формальной логики. Убедившись в мыслительной мощи флорентийца, я не могу представить себе, чтобы он, столь тонко сведущий в законах конструирования текстовых и логических структур, не понимал всей неубедительности своих рассуждений, основанных на свидетельствах Вергилия и античных мифах. В противном случае мы вынуждены усомниться в столь высокой степени рефлексии Данте, каковой она перед нами пока представала. Однако из этого сложного положения есть простой выход: если человек, осознавая слабость своих аргументов (а Данте этой слабости не мог не осознавать), тем не менее решается привести их, то у него необходимо должны быть очень сильные внутренние аргументы, которые он по неким соображениям не считает возможными привести. Рассмотрим под этим углом два заключительных трактата De Monarchia.
Доказав свой первый тезис о необходимости монархии, флорентиец затем пытается убедить читателя, что единственным центром этой империи может стать только Рим, ибо на это римскому народу дано право всем ходом истории, и для доказательства этого используются ссылки на Вергилия. Создав столь шаткое доказательство, Данте наконец переходит к своему последнему тезису, наиболее еретичному и опасному для церкви. Рассуждая о том, зависит ли император от папы, наряду с примерами очень тонкого герменевтического анализа текстов Писания, доказывающего неверное филологическое понимание тех фрагментов, где будто бы обосновывалась верховная светская власть наместника Петра, Данте приводит очень странный и до смешного простой аргумент: Римская империя, то есть первое христианское государство, существовала и до появления христианства, будучи, тем не менее, отмеченной благодатью христианства посл