Люди наших дней, счастливые или несчастные, но одинаково, в обоих случаях, самоуверенные, никогда не сходившие и не подымавшиеся по склонам земли, ведущим вниз и вверх, в ад и в рай, не поймут Данте ни в жизни его, ни в творчестве. Им нечего с ним делать так же, как и ему с ними.
В самом деле, что испытал бы среднеобразованный, среднеумный, среднечувствующий человек наших дней, если бы, ничего не зная о славе Данте, вынужден был прочесть 14 000 стихов Комедии»? В лучшем случае – то же, что на слишком долгой панихидной службе по официально-дорогом покойнике; в худшем – убийственную, до вывиха челюстей зевающую скуку. Разве лишь несколько стихов о Франческе да Римини, о Фаринате и Уголино развлекло бы его, удивило, возмутило или озадачило своей необычайностью, несоизмеримостью со всем, что он, средний человек, думает и чувствует. Но это не помешало бы ему согласиться с Вольтером, что поэма эта – «нагромождение варварских нелепостей»[11], или с Ницше, что Данте – «поэтическая гиена в гробах»[12]. А тем немногим, кто понял бы все-таки, что Данте велик, это не помешало бы согласиться с Гёте, что «величие Данте отвратительно и часто ужасно»[13].
Судя по тому, что сейчас происходит в мире, главной цели своей – изменить души людей и судьбы мира – Данте не достиг: созерцатель без действия, Колумб без Америки, Лютер без Реформации, Карл Маркс без революции, он и после смерти такой же, как при жизни, вечный изгнанник, нищий, одинокий, отверженный и презренный всеми человек вне закона, трижды приговоренный к смерти: «Многие... презирали не только меня самого, но и все, что я сделал и мог бы еще сделать»[14]. Это презрение, быть может, тяготеет на нем, в посмертной славе его, еще убийственнее, чем при жизни, в бесславии.
И все-таки слава Данте не тщетна: кто еще не совсем уверен, что весь религиозный путь человечества ложен и пагубен, – смутно чувствует, что здесь, около Данте, одно из тех святых мест, о которых сказано: «Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая»[15]; смутно чувствует, что на этом месте зарыто такое сокровище, что если люди его найдут, то обогатятся нищие. Как бы Данте ни умирал для нас, что-то в нем будет живо, пока дух человеческий жив.
Если отступившее от Христа человечество идет по верному пути, Данте никогда не воскреснет; а если по неверному – то, кажется, день его воскресения сейчас ближе, чем когда-либо. В людях уже пробуждается чувство беспокойства; если еще смутное и слабое сейчас оно усилится, то люди поймут, что заблудились в том же «темном и диком лесу», в котором заблудился и Данте перед сошествием в ад:
Столь горек был тот лес, что смерть немногим горше[16].
Данте воскреснет, когда в людях возмутится и заговорит еще немая сейчас, или уже заглушенная, не личная, а общая совесть. Каждый человек в отдельности более или менее знает, что такое совесть. Но соединения людей – государства, общества, народы – этого не знают вовсе или не хотят знать; жизнь человечества – всемирная история, чем дальше, тем бессовестней. Малые злодеи казнятся, великие – венчаются по гнусному правилу, началу всех человеческих низостей: «победителей не судят». Рабское подчинение торжествующей силе, признание силы правом, – вот против чего возмущается «свирепейшим негодованием растерзанное сердце» Данте, saevissimo indignatione cor dilaceratum[17]. Нет такого земного величия и славы, где Дантово каленое железо не настигло бы и не выжгло бы на лбу злодея позорного клейма.
«Не знают, не разумеют, во тьме ходят; все основания земли колеблются... Восстань, Боже, суди землю, ибо Ты наследуешь все народы» (Пс. 81, 5—8). Это Данте сказал так, как никто не говорил после великих пророков Израиля.
Я увидел под жертвенником души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели. И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? (Откр. 6, 9—10).
Этот, потрясающий небо, вопль повторяет Данте на земле:
О, Господи! Когда же наконец
Увижу я Твое святое мщенье,
Что делает нам сладостным Твой гнев?[18]
В голосе Данте слышится, немолчный в веках, голос человеческой совести, заговорившей, как никогда, после распятой на кресте Божественной Совести.
Я не могу сказать, как я туда зашел,
Так полон я был смутным сном в тот миг,
Когда я верный путь уже покинул[19], —
вспоминает Данте, как заблудился в темном диком лесу, ведущем в ад. Кажется иногда, что весь мир полон сейчас тем же смутным сном, – как бы умирает во сне, чтобы сойти в ад. Если суждено ему проснуться, то, может быть, в одном из первых, разбудивших его, голосов он узнает голос воскресшего Данте.
Верно угадал Пифагор: миром правит Число; музыка сфер есть божественная, в движении планет звучащая математика. К музыке сфер мы оглохли, но лучше Пифагора знаем, что правящие миром основные законы механики, физики, химии, а может быть, и биологии выражаются в математических символах-числах.
Символ войны – число Два. Два врага: два сословия, богатые и бедные, – в экономике; два народа, свой и чужой, – в политике; два начала, плоть и дух, – в этике; два мира, этот и тот, – в метафизике; два бога, человек и Бог, – в религии. Всюду два и между Двумя – война бесконечная. Чтобы окончилась война, нужно, чтобы Два соединились в Третьем: два класса – в народе, два народа – во всемирности, две этики – в святости, две религии, человеческая и божеская, – в Богочеловеческой. Всюду Два начала соединяются и примиряются в третьем так, что они уже Одно – в Трех, и Три – в Одном. Это и значит: математический символ мира – число Три. Если правящее миром число – Два, то мир есть то, что он сейчас: бесконечная война; а если – Три, то мир будет в конце тем, чем был сначала, – миром.
«Нет, никогда не будет Три – Одно», – возвещает миру, устами Гёте, дух отступившего от Христа человечества, и мир этому верит.
Ах, две души живут в моей груди!
Хочет одна от другой оторваться...
В грубом вожделенье, одна приникает к земле,
всеми трепетными членами жадно,
а другая рвется из пыли земной
к небесной отчизне[20], —
возвещает миру тот же дух, устами Гёте-Фауста. Хочет душа от души оторваться, и не может, и борется в смертном борении. Это не Божественная комедия Трех, а человеческая трагедия Двух. С Гёте-Фаустом, под знаком двух – числа войны, – движется сейчас весь мир: куда, – мы знаем, или могли бы знать по холодку, веющему нам уже прямо в лицо со дна пропасти. Первый человек, на дне ее побывавший и только чудом спасшийся, – Данте. То, что он там видел, он назвал словом, которое сегодня кажется нам смешным и сказочным, но завтра может оказаться страшно-действительным: Ад. Вся «Комедия» есть не что иное, как остерегающий крик заблудившимся в «темном и диком лесу», который ведет в Ад.
Это и есть цель всей жизни и творчества Данте: с гибельного пути, под знаком Двух, вернуть заблудившееся человечество на путь спасения, под знаком Трех. Вот почему сейчас, для мира, погибнуть или спастись – значит сделать выбор: Гёте или Данте; Два или Три. Только что люди это поймут – Данте воскреснет.
Найденные в пирамидах Древнего Египта семена пшеницы, положенные туда за пять тысяч лет, если их посеять, прорастают и зеленеют свежей зеленью. Сила жизни, скрытая в Данте, подобна такому пятитысячелетнему, пирамидному семени. «Три – одно есть начало всех чудес», и этого, величайшего из всех, – Вечной Любви, воскрешающей мертвых.
Спасти нас может вечная Любовь,
Пока росток надежды зеленеет...[21]
Счастлив, кто первый увидит в сердце Данте, певца бессмертной надежды, этот зеленеющий росток вечной весны; счастлив, кто первый скажет: «Данте воскрес».
Что это скоро будет – чувствуется в мире везде; но больше всего на родине Данте. Кто он такой в первом и последнем религиозном существе своем, всемирно-историческом действии Трех, – люди не знают и здесь, как нигде. Знают, чем был он для Италии, но чем будет для мира, не знают. Все еще и здесь живая душа его спит в мертвой славе очарованным сном, как сказочная царевна в хрустальном гробу.
Я пишу эти строки на одном из окружающих Флоренцию блаженно-пустынных и райски-цветущих холмов Тосканы. Стоит мне поднять глаза от написанных строк, чтобы увидеть ту землю, о которой Данте говорил в изгнании: «Мир для меня отечество, как море для рыб, но, хотя я любил Флоренцию так, что терплю несправедливое изгнание за то, что слишком любил ее, все же нет для меня места в мире любезнее Флоренции»[22].
О ней (Беатриче) говорит Любовь: «Смертное как может быть таким прекрасным и чистым?»[23] «Как может земля быть такой небесной?» – могла бы сказать Любовь и о земле Беатриче. Кажется, нет в мире более небесной земли, чем эта. Вечно будет напоминать людям-изгнанникам об их небесной отчизне эта, самая блаженная и самая грустная, как будто с неба изгнанная и вечно о небе тоскующая, земля. Только здесь и могла родиться величайшая, какая только была в человеческом сердце, тоска земного изгнания по небесной отчизне, – любовь Данте к Беатриче.
Цвет жемчуга в ее лице (Беатриче)[24].
Тот же цвет и в лице ее земли. В серебристой серости этих далеких, в солнечной мгле тающих гор – исполинских жемчужин – цвет голубой, небесный, холодный, переливается в розовый, теплый, земной. И в девственной нежности, с какою волнуется чистая линия гор на небе и с какой на земле волновалась чистейшая линия женского тела, когда Беатриче шла по улице, «венчанная и облеченная смирением», – та же незримая прелесть, как в музыке Дантовых о ней стихов: