[Contra li Gentili]» (IV, 30). Почему канцона называется именно так? – спрашивает Данте. Потому, отвечает он, что «каждый хороший мастер, закончив работу, должен ее облагородить и украсить в меру своих сил, чтобы выпустить свое изделие из рук более ценным и достойным славы» (IV, 30). «Contrali-erranti», как и «Contra li Gentili», – прекраснейшее из названий, которое Данте смог отыскать. Человек, написавший эти строки, несомненно, никогда не допустил бы развода между своими разумом и верой.
Это привело бы нас к гипотезе о томизме Данте, если бы философские доктрины, которые он излагает в «Пире» – несомненно, совместимые с доктринами св. Фомы Аквинского, – не свидетельствовали столь часто о присутствии других влияний[224]: например, трактата «Об интеллекте» Альберта Великого (III, 7); а прежде всего, если бы даже там, где Данте пребывает в полном согласии со св. Фомой, он не отличался от него одной важнейшей чертой. Приступая к этому анализу, мы спрашивали себя: коль скоро есть веские основания полагать, что автор «Пира» пережил кризис философизма после смерти Беатриче, то находился ли он все еще в этом состоянии в пору, когда создавал «Пир»? Или кризис уже бесследно остался позади? Или же – третья гипотеза – он остался позади, но таким образом, что «Пир» сохранил его видимые следы? На первый вопрос можно с уверенностью ответить: даже если Данте на самом деле пережил кризис чистого философизма, этот кризис, несомненно, завершился, когда он писал «Пир». В нем теология повсеместно предстает как некий Эмпирей, обволакивающий мир: не двигаясь, он, тем не менее, повсюду распространяет свой сверхъестественный свет. «Пир» с самого начала посвящен памяти небесной Беатриче, и хотя в нем она еще не стала тем, чем станет в «Божественной Комедии», она уже причислена к блаженным и воплощает для Данте зов свыше.
На второй из этих вопросов ответ должен быть тоже отрицательным. Ибо Данте, для которого вновь обрели смысл богословские и сверхъестественные потребности, кажется исповедующим в «Пире» не философский рационализм, направленный против теологии, а учение об автономии и самодостаточности философских целей, взятых в их собственном порядке. А это – если Данте в самом деле пережил кризис философизма – можно считать признаком долговременного влияния, оказанного этим кризисом на его мысль[225]. Если верно, что, несмотря на утверждение трансцендентности теологии, несмотря на то, что Данте был глубоко проникнут христианским духом, и даже несмотря на то, что он неоднократно подчеркивал совершенное согласие между своей философией и верой[226], он довел томистское различение теологии и философии до их разделения, подготовившего другое разделение – между священством и империей, – если все это верно, то считать его позицию «томистской» крайне трудно. Очевидно, что Данте осуществляет в этой области свое личное начинание, на которое ничто в творчестве св. Фомы не могло его подвигнуть. Можно даже спросить себя: не выражает ли решимость Данте всецело предоставить теологию теологам и безоговорочно признать за ними ту философию, которую они называют истинной, его тайную надежду на то, что, если обеспечить теологам и философам обладание тем, что для них всего дороже, они более охотно согласятся замкнуться каждый в своей области? Если человек обладает всем, чего он хотел, чего еще ему желать?
Быть может, возразят, что не было никакого резона требовать для философии независимости, которой она не могла воспользоваться. Но это опять-таки было бы суждением профессионального теолога или философа. Когда аверроист провозглашает независимость философии, он делает это для того, чтобы защитить свою философию от теологии, с которой, как ему известно, она расходится. Когда теолог провоглашает, что теология «пользуется другими науками как подданными и служанками», он делает это для того, чтобы обеспечить за теологей право контролировать другие науки и считать ложным всё, что ей противоречит[227]. Когда Данте раз и навсегда установил, что между философией и теологией царит согласие, он не защищал никакой личной философии и никакой личной теологии, но стремился обеспечить независимость философии для того, чтобы обеспечить независимость империи. Ибо Данте ясно видел – и можно сказать, что уверенность в этом никогда не покидала его, – что эти три независимости тесно связаны между собой, и существование каждой из них зависит от существования двух других. Следовательно, чистота каждой из этих областей была необходимым условием как их взаимной независимости, так и их самодостаточности. Разумеется, у истоков «Пира» стоит его личное открытие – милосердная donna gentile и трогательная признательность Данте ей, спасшей его от отчаяния; но если он и защищает в этом трактате какой-либо личный тезис, то это тезис о самодостаточности философии в доставлении земного блаженства. Преходящее счастье индивида, доставляемое мудростью: вот урок, преподанный нам «Пиром». Преходящее спасение человечества через империю: таков будет заключительный вывод «Монархии». Вечное спасение людей через Церковь: таково будет окончательное учение «Божественной комедии». Но поскольку эти три произведения согласуются между собой во всех своих частях, Данте никогда не мог отстаивать один из этих тезисов, не подготавливая, формулируя или даже защищая два других. Вот почему, подобно тому как мы видели его отстаивающим права империи и трансцендентность теологии в «Пире», мы видим его утверждающим автономию философии и теологии в «Монархии» – в ожидании высшего призыва к Veltro [Псу], прозвучавшего в «Божественном комедиии», и торжественного прославления чистого философа в лице Сигера Брабантского.
Глава третьяФилософия в «Монархии»
По какой бы причине автор «Пира» ни оставил свой труд незавершенным, он, несомненно, недолго черпал силы в философском энтузиазме, который один только и мог бы побудить его довести работу до конца. Автор трактата «Монархия», точная дата создания которого неизвестна[228], однако, несомненно, относится к более позднему времени, до конца воодушевлялся страстной преданностью империи: она была в его глазах единственным мыслимым гарантом справедливости, мира и счастья для всего человечества. Вдохновленный этой страстью труд по своему значению гораздо выше, чем, вероятно, было бы значение того труда, который Данте оставил незавершенным, – даже в предположении, что он бы его завершил. Сам Данте сознавал это, и простое сравнение тона, в каком он высказывается в начале каждого из этих двух трактатов, не оставляет никаких сомнений на сей счет[229].
В «Монархии» ничего не остается от робости начинающего философа, почти любителя, которая чувствуется в начале «Пира». Здесь Данте предстает уже не нищим, который сидит у ног князей мудрости и подбирает крошки с их стола. На этот раз он говорит как творец, сознающий себя таковым: «Я возымел желание… принести полезный плод обществу, открыв ему истины, не исследованные другими». К чему в очередной раз доказывать теорему Эвклида? Зачем терять время в поисках природы блага, уже раскрытой Аристотелем? Для чего заниматься апологией старости, которую столь убедительно уже защитил Цицерон? Отсюда не может выйти ничего, кроме скуки. То, что Данте осуждает в этих словах, слишком напоминает замысел «Пира», чтобы не задаться вопросом: не было ли основной причиной того, что этот трактат остался незавершенным, тот факт, что он навевал на автора скуку? Впрочем, это не так уж важно, ибо то, что Данте говорит непосредственно вслед за тем, гораздо более заслуживает нашего внимания. В самом деле, мы видим, что его страстная преданность делу империи питается личными амбициями мыслителя и творца, которые он и не думает скрывать. Среди всех истин – полезных, но пока еще сокрытых, которые только предстоит обнаружить, самая сокрытая и в то же время самая полезная – истина о монархии. Темнота вопроса и незначительность выгоды, которую можно было бы непосредственно извлечь из него, в достаточной мере объясняют, почему до сих пор никто не предпринял подобного разыскания. Этот вопрос остается, уточняет Данте, «ab omnibus intemptata» [ «никем не исследованным»]. Стало быть, Данте притязает первым «стяжать пальму победы в столь великом состязании, к вящей своей славе»: «ut palmam tanti braviprimus in meam gloriam adipiscar» (I, 1).
Похоже, Данте говорил правду[230]: не только потому, что никто до него не предпринимал теоретического обоснования вселенской империи людей, объединенных и замиренных под властью одного человека, но и потому, что сама его манера обоснования подобной империи приводила к тому, что перед лицом христианского идеала вселенской Церкви впервые утверждался человеческий идеал единственного в своем роде всеобщего земного порядка, где император играл ту же роль, что и папа в Церкви. То, что Данте называет «универсальной гражданственностью человеческого рода», «universalis civilitas humani generis», или просто «человеческой гражданственностью», «humana civilitas», не могло не вступить в конкурентную борьбу с идеалом Церкви – борьбу вселенского общества, управляемого единым главой, с другим вселенским обществом, тоже управляемым единым главой[231]. Кроме того, само состояние духа, в котором
Данте сочинял этот труд, было совсем иным, нежели то, в котором он пребывал как автор «Пира». В «Пире» Данте хотел убедить императора не заниматься философией, кроме как подчиняясь авторитету Аристотеля. Он также надеялся убедить самих философов, что их собственная миссия – учить людей моральной добродетели, составляющей основу добродетели политической, без которой здесь, на земле, не может быть ни справедливости, ни мира, ни счастья.