terram, они перестраиваются в новую фигуру – имперского орла, символа империи, которая должна наконец обеспечить торжество справедливости (Рай, XVIII, 115–123). Торжество над чем? Над алчностью и несправедливостью. Но над чьей алчностью и несправедливостью? – Папы Иоанна XXII, губителя виноградника Церкви, за который умерли апостолы Петр и Павел (Рай, XVIII, 130–132). Не будем обманываться: речь имперского орла о правосудии выступает здесь строгой параллелью к речам, которые позднее произнесут св. Фома и св. Бонавентура о духовной природе целей Церкви (Рай, XIX, 40–49). Каждому порядку – своя функция. На земле представителем божественной Справедливости par excellence является не кто иной, как император.
Именно этой пылкой страстью к земной справедливости, которую осуществляет империя, нужно, несомненно, объяснять то, как Данте использует философию и теологию. Противник, мысль о котором неотступно преследует его, – это клир, предающий свою священную миссию, чтобы узурпировать миссию императора:
Ahi, gente che dovresti esser devota
E lasciar seder Cesare in la sella,
Se bene intendi cio che Dio ti nota!
[О вы, кому молиться долженствует,
Так чтобы Кесарь не упал с седла,
Как вам господне слово указует].
Будь то священники, монахи или папы, Данте преследовал это ненавистное племя с безжалостной яростью. Подобно тому, как он вербовал святых в свои соратники, поэт не колеблется призвать в палачи самого Бога. Исполненный страстной воли к служению[358], этот глашатай справедливости не терпит даже мига, в течение которого божественной власти не служат так, как, по его убеждению, надлежит ей служить. Творец и верховный законодатель собственного универсума, Данте своей беспрекословной властью назначает в нем каждому его место. Сигер Брабантский и Иоахим Флорский пребывают в нем не там, где св. Фома и св. Бонавентура определили им быть на земле, но там, куда они должны были их поместить по справедливости. И такая справедливость, будучи справедливостью Данте, по необходимости есть также справедливость Бога.
Это может служить достаточным основанием для того, чтобы не систематизировать священную поэму вокруг любой другой темы; но его не достаточно для того, чтобы систематизировать ее даже вокруг этой темы. Будучи поэтическим творением, «Божественная комедия» бесконечно обширнее и богаче политических пристрастий ее автора[359]. Взятая как целое, она превозносит все божественные права: безусловно, право императора, но и право философа, и право папы, ибо все эти права солидарно выражают живую справедливость Бога. И здесь «Божественная комедия» предстает как художественная проекция зрелища того идеального мира, о котором мечтал Данте, где все величества были бы почтены согласно их рангу и где все предательства понесли бы кару, как они того заслуживают[360]. Коротко говоря, это страшный суд средневекового мира, где Бог, прежде чем вынести приговор, запрашивает досье у Данте.
Конечно, идеологическая арматура «Божественной комедии» не объясняет ни ее рождения, ни ее красоты; но она в ней присутствует, и только она одна позволяет понять содержание поэмы. Вергилий в ней царит в Лимбе среди поэтов, а Аристотель – среди философов, но Бонифацию VIII уготовано место в Аду, тогда как Манфред, умерший отлученным от Церкви, терпеливо ждет в Чистилище, что молитвы его дочери сократят годы, пока еще отделяющие его от лицезрения Бога. Дело в том, что, как говорил Виллани, этот Манфред был «врагом святой Церкви и монахов и захватывал церкви, как некогда его отец». У его преступлений и преступлений Бонифация VIII нет общей меры: один освободил Церковь от благ, коими она не должна была обладать, и поэтому может избежать осуждения; другой же покусился на величество империи, поэтому для него спасение невозможно. Те же самые законы того же самого универсума Данте объясняют и присутствие Сигера рядом с Фомой Аквинским; вернее, они требуют его, ибо этого требует распределение властных полномочий у Данте. Все указывает на то, что Данте надлежит приписывать именно те фундаментальные убеждения, о которых мы вели речь, ибо именно они одушевляют все его творение. «Пир» восстановил во всей полноте нравственный авторитет философа перед лицом императора; «Монархия» восстановила во всей полноте политический авторитет императора перед лицом папы; «Божественная комедия» отстаивает права и обязанности тех и других, но Данте, как и в предыдущих сочинениях, не довольствуется их обоснованием de jure, исходя из абстрактного понятия божественной справедливости. Магией своего искусства он заставляет нас увидеть в деле саму эту Справедливость – вечную хранительницу законов мира, который она сберегает таким, каким он был сотворен. Именно она доставляет праведным блаженство в любви, и она же в гневе обрушивает кары на нечестивых. Более чем верно, что она не всегда кажется нам соразмерной в своих приговорах; но, в конечном счете, эта божественная справедливость есть не что иное, как справедливость Данте. А ведь наша задача в том и состоит, чтобы понять это творение и этого человека, а не судить их.
Если по своему существу эти выводы верны, то общая позиция Данте по отношению к философии была не столько позицией философа, культивирующего философию ради нее самой, сколько позицией судьи, желающего воздать ей должное, чтобы получить от нее компенсацию, которой вправе ожидать от нее мораль и политика: философский камень земного человеческого счастья. Следовательно, Данте ведет себя здесь, как и везде, где он обращается к созерцанию, как поборник общественного блага. Его собственная функция состоит не в том, чтобы развивать философию, и не в том, чтобы учить богословию, и не в том, чтобы осуществлять имперскую власть, а в том, чтобы призвать эти главные авторитеты к взаимному уважению, коего требует их божественное происхождение. Каждый раз, когда под влиянием алчности кто-либо из них выходит за рамки, установленные Богом для данной области, он восстает против власти не менее священной, чем его собственная, и узурпирует ее юрисдикцию. Таково наиболее распространенное и губительное преступление против справедливости – этой самой человечной и самой возлюбленной из добродетелей, тогда как бесчеловечнее и ненавистнее всего несправедливость во всех ее формах: предательство, неблагодарность, ложь, воровство, обман и грабеж[361].
В таком понимании добродетель Справедливости предстает у Данте как прежде всего верность основным авторитетам, которые их божественное происхождение делает священными. А несправедливость, напротив, предстает как любое предательство этих авторитетов, о которых сам Данте всегда говорит лишь для того, чтобы подчиниться им: философии и ее Философу, империи и ее Императору, Церкви и ее Папе. Когда он нападает – и с каким ожесточением! – на кого-либо из представителей этих главных авторитетов, он делает это с единственной целью: защитить один из них от того, что́ он считал заблуждением его представителя. Суровая свобода Данте по отношению к властям рождается из его любви к великим духовным реальностям; он обвиняет власти в том, что они губят эти реальности, если не соблюдают их пределы: узурпируя полномочия другой, каждая из них не столько губит саму себя, сколько узурпацией уничтожает сами эти полномочия. Конечно, можно спорить о том, каким было само понятие Данте об этих главных авторитетах и об их соответствующих юрисдикциях; но после того, как это понятие было принято, у нас уже нет права ошибаться относительно природы чувств, его вдохновлявших. Те, кто обвиняет Данте в гордыне, плохо вчитываются в его инвективы: ведь их нетерпимость есть проявление страстной воли к подчинению, которая и от других требует такой же воли к подчинению. Данте обрушивает свой вердикт на противника не из чувства личного превосходства, которое он якобы себе приписывал: его побуждает к этому высота, на которую он возносит три своих главных идеала. Осуждая его, мы осуждаем их. Мучением этой великой души было то, что она непрестанно восставала против того, что любила более всего в мире и чему жаждала служить: против пап, предающих Церковь, и против императоров, предающих империю. И тогда инвективы Данте обрушиваются на предателя, ибо в этом мире, где худшим из зол является несправедливость, худшая несправедливость – это предательство, а худшее из предательств – это предательство не благодетеля, но главы. Любое предательство такого рода колеблет мироздание, потрясая те самые авторитеты, на которых оно зиждется у Данте и которые, вкупе с порядком, обеспечивают его единство и благоденствие. В самой глубине дантовского ада скрывается нечестивейший – Люцифер, предатель своего Творца; а трое проклятых из проклятых, кому Люцифер гарантирует вечную кару, – тоже предатели из предателей: Иуда Искариот – предатель Бога; Брут и Кассий – предатели Цезаря. Можно ли заблуждаться относительно смысла этой страшной символики? Разумеется, предать величие Бога – большее преступление, чем предать величество императора, но речь идет об одном и том же, о преступлении из преступлений: о предательстве величества.
Таким образом, убедиться в том, что́ Данте презирает больше всего в мире, означает в то же время понять, что́ он ценит более всего: верность властям, установленным от Бога. Это слишком часто забывают, комментируя его творения, и особенно их философское, богословское и политическое содержание. Было бы напрасно пытаться обнаружить того единственного учителя, учеником которого он был. У Данте имелось как минимум три учителя одновременно. В самом деле, в каждом порядке он неизменно признает верховенство того, кто возглавляет данный порядок: Вергилия – в поэзии, Птолемея – в астрономии, Аристотеля – в философии, св. Доминика – в умозрительном богословии, св. Франциска – в богословии любви, св. Бернарда – в мистическом богословии. Вероятно, можно найти и других его вожатых. Не имеет значения, кем они были конкретно, ибо в каждом случае можно быть уверенными в том, что Данте следует за самым великим. Таково, судя по всему, то основание, которого всегда придерживался, делая выбор, единственный по-настоящему подлинный Данте. Если, как нас уверяют, существует некая «объединяющая точка зрения» на его поэму, она не тождественна ни какой-то определенной философии, ни политическому делу, ни даже теологии. Скорее всего, мы на