— Ну что вы, Григорий Григорьевич! Помилуйте-с! Ну можно ли так? — лепетал он, то бледнея, то покрываясь багровыми пятнами.
— Все мы лжем и обманываем друг друга! — проворчал старик и медленно пошел по залам. В этот раз он отказался от своих жанровых сюжетов и выставил великолепный пейзаж, полный извечной русской поэзии: вечернее поле ржи с уходящей за горизонт тучей и одинокой фигурой странника на тропе. В этом пейзаже он выразил все свои чувства, он спел его, как песню.
В сером длинном пиджаке и щеголеватых башмаках стоял в группе художников Крамской, с отекшим, желтоватым лицом. Он был почти совсем седой, хоть ему и пятидесяти еще не минуло. Чувствовалось, что ему нездоровится и не все нравится. Он молча пощипывал бородку и рассеянно глядел куда-то мимо собеседников. Трудно было представить себе в нем бунтаря, открывшего новое движение в живописном искусстве. Слава Крамского, как портретиста, была непревзойденной. Он пользовался огромным влиянием и уважением среди высокопоставленных лиц. Вот и сейчас выставку украшали его работы — портреты графа Валуева, генерала Исакова, лейб-медика Боткина… Великолепные портреты!
Рядом с Крамским, оглядывая публику холодными красивыми глазами, стоял холеный и самоуверенный Владимир Маковский. Он умел дорого оценивать свой вещи, и коллекционеры привыкли платить ему больше, чем другим. Сейчас он готовился продать Третьякову свою жанровую картину, выставленную здесь, — «Крах банка». Он знал, как это произойдет, и потому был спокоен и весел.
Вот появились еще два блестящих мастера: Поленов и Ярошенко. Публика восторженно расступилась перед своими любимцами. За ними шел вечно всем недовольный, брюзга, бывший моряк Беггров и уютный, приветливый Прянишников, порадовавший любителей жанровой живописи небольшой, но выразительной сценкой: «Жестокие романсы», где молодой чиновник смущал игрой на гитаре и пением девицу-мещаночку.
Вызывая в публике движение и приглушенный рокот, появился живой, словно ртуть, Репин, с ним — ясноглазый, благообразный красавец Виктор Васнецов.
Репин. В этот раз весь талант его воплотился в веселой украинской сцене «Вечорнищ», где под доморощенный оркестрик из флейты, скрипочки и бубна украинская дивчина € парубком лихо отплясывают гопака. И все это в рыжем свете масляных плошек, где-то в хате, среди угостившихся в праздник людей, умеющих веселиться и шутить как никто. Тут же на выставке был представлен великолепный портрет недавно умершего писателя Писемского, с лицом старого русского разночинца, опершегося пухлыми руками о суковатую палку. Но никто еще не знал, что вскоре Репину предстоит встреча с великим Мусоргским, который был безнадежно болен и давно лежал в военном госпитале. Никто не знал, даже сам Репин, что за четыре дня он напишет последний портрет гениального русского композитора, в больничном халате, с тем загадочным, иронически-безразличным выражением лица, которое бывает у обреченных…
Суриковское «Утро стрелецкой казни» плотно обступила толпа. Не смолкали споры:
— Да что вы мне говорите! — шумел какой-то бородач профессорского вида. — Здесь нет простора… Толпа сгрудилась… Фигура налезает на фигуру… Храм Василия Блаженного обезглавлен… И потом, где же воздушная перспектива?..
— Вы придираетесь к мелочам, — возражал молодой кудлатый юноша в косоворотке. — Непревзойденная картина! Незыблема в своем художественном значении!
— И все же я утверждаю, что здесь многое непродуманно, — вмешался сухой, высокий господин в визитке. Время от времени он сдергивал с узкой переносицы золотое пенсне на шнурке и протирал его платком, брезгливо щурясь. — Я утверждаю, что наряду с прекрасно выписанными персонажами фигура Меншикова возле Петра просто небрежно намалевана.
Но у сухопарого скептика тут же появились противники:
— А если Суриков намеренно хотел погасить интерес зрителя к этой личности?.. Вы бы лучше обратили внимание на центральные фигуры. Какие женские лица!.. Сколько подлинных чувств!..
Толпа то приливала к картине, то отливала, но никто не уходил равнодушным.
Наступал тот час, когда утренних посетителей сменяют дневные, те, у которых, по разным причинам, утро начинается к полдню. Залы наполнились шуршанием шелков, ароматом духов, сверканием драгоценностей и эполет, повеяло сытым благополучием и прочностью устоев.
— Боже мой, до чего трогательна эта девчушка! — простонала молодая дама в седых соболях, опираясь на руку военного с аксельбантами и модными зачесами на висках.
Они стояли перед «Аленушкой» Васнецова. С картины в безнадежной тоске глядела на них сказочная сестрица, сидя возле черного омута, где утонул ее братец Иванушка.
— Как она трагична! Как поэтична, бедняжка! — И дама достала из затканного золотым шитьем ридикюля платочек и осторожно приложила его к увлажненным глазам…
В эту самую минуту где-то далеко раздался страшный взрыв. Мгновенная пауза расколола благополучие. Смятение и замешательство всколыхнули безмятежную атмосферу. Но тут же вернисаж пошел своим чередом, разговоры возобновились, веера заколыхались, муравейник ожил, пока второй, еще более угрожающе подозрительный удар, раздавшийся через несколько минут, окончательно не опрокинул праздничности.
— Что такое? — заметалась публика, кидаясь к окнам и дверям. — Что случилось?.. Ради бога, скажите, что случилось?
А случилось вот что. В ту самую минуту, когда растроганная дама достала свой надушенный платочек, над решеткой Екатерининского канала три раза взмахнул белый платочек в руке молодой женщины, одетой в темно-синий бурнус, в серой пуховой шальке на голове. Лицо ее казалось восковым; из-под припухших век твердо, не мигая, смотрели темные глаза. Это была Софья Перовская.
Через минуту на противоположной стороне канала, с Инженерной улицы на набережную, в своей блестящей карете выехал царь Александр Второй.
Молодой человек в черной поддевке не спеша шел вдоль решетки канала. Два верховых казака, красуясь, открывали царский кортеж. И вдруг человек в поддевке вскинул руку кверху… Оглушительный взрыв! Волна взметнула облако белого дыма, комья снега, земли и камни мостовой. Раненый мальчик, который только что нес на голове корзину из мясной лавки, надрывно кричал… На панели валялась опрокинутая корзина… Дергалась и хрипела лошадь, придавившая тело убитого казака.
Александр вылез из поврежденной кареты. Три подмастерья, которые только что проносили зеленый плюшевый диванчик из мебельной мастерской, держали парня в поддевке, скрутив ему руки за спиной. Царь подошел к ним. Юноша смотрел бесстрашно, даже насмешливо. Над очень высоким чистым лбом прядки русых волос вились кольцами.
— Ты бросил бомбу? — спросил царь.
— Я, — громко ответил Рысаков.
— Хорош! — усмехнулся царь.
Полицмейстер Дворжицкий, следовавший в санях за каретой, в ужасе подбежал к царю. Перед ними чернела огромная воронка от взрыва.
— Ваше величество, вы живы? — Дворжицкий ловил воздух трясущимися губами.
Александр медленно перекрестился:
— Слава богу, уцелел!
— Еще слава ли богу! — с отчаянным бесстрашием вырвалось у Рысакова, прежде чем два бледных от ярости офицера и городовой, выхватив его из рук подмастерьев, поволокли прочь.
Царь медленно двинулся к саням Дворжицкого. И в это самое мгновенье рядом с ним вырос коренастый человек с рыжеватой всклокоченной бородой, в глухом черном пальто. Он вскинул над головой руку с чем-то блестящим… И раздался второй ужасающий взрыв, от которого лопнули стекла в домах на набережной… Смертельно ранен царь и метнувший бомбу террорист — поляк-революционер Гриневицкий…
Так народовольцы совершили казнь над Александром Вторым.
С четырех часов пополудни Петербург погрузился в траур. Были отменены все спектакли, концерты и зрелища. Были закрыты все рестораны и питейные заведения, остановлено движение поездов, всюду погашены огни. Лишь в церквах затрепетали тысячи свечей заупокойных поминаний, и в седом тумане неумолчно стонал колокол.
Это было 1 марта 1881 года.
Перерва
«1881
Милые мама и Саша!
Я, слава богу, здоров, как и семья моя. Живу я теперь около Москвы, на даче. Место хорошее. Гулять и работать можно вдоволь. Как я рад, что нас бог спас от пожара в Красноярске…
Картину свою [3] я, мамочка, продал за 8000 рублей в галерею Третьякова… Думаю новую картину начать на даче. Я буду жить до сентября, так что вы еще успеете мне написать.
Адрес мой: станция Люблино, деревня Перерва, по Московско-Курской железной дороге. Лиля, Оля вам кланяются. Леночка здорова. Целую вас, мои дорогие.
В. Суриков.
Посылаю вам карточку Лили, жены моей. Только не очень она удачно вышла».
Он писал: гулять и работать можно вдоволь. Но не успели Суриковы обжить неказистую, с бревенчатыми стенами и низеньким оконцем избушку, что сняли они на лето в Перерве, как заладил дождь. С утра до вечера, каждый день. Какое уж тут гулянье!
Моросило весь день, переставало только к вечеру, и тогда всю деревню Перерву затягивало промозглым туманом, а в темноте падали капли, шурша по листве. В соседней роще перестали петь соловьи. Скверное лето!
Дочерей — Олю и только начавшую ходить Лену — приходилось круглыми сутками держать в доме. Девочки скучали, капризничали, побросав надоевшие игрушки. И нужно было все стойкое терпение Елизаветы Августовны, чтобы целый день занимать их, лишь бы они не мешали отцу работать. А он работал поистине «вдоволь».
Была задумана новая картина, и Василий Иванович закончил первый эскиз ее композиции.
Василий Иванович решил написать царевну Ксению Годунову сидящей в безнадежности и скорби за столом, перед портретом датского королевича Иоанна.
«…Отроковица чюдного домышления, земною красотою лепа, бела и лицом румяна…» Вот какими словами писал о Ксении в своем дневнике князь Катырев-Ростовский.
«Отроковица чюдного домышления», — думал Василий Иванович, — видно, умна была и образованна. А когда плакала, то глаза ее особенно сверкали под бровями, сходившимися над переносьем, и черные косы, «аки трубы», лежали по плечам. И любила она королевича Иоанна, которого Борис Годунов только для нее пригласил из Дании, давал ему целый уезд во владение. Королевич был хорош собой, статен и благороден. Но вдруг как-то странно и внезапно умер, поев чего-то сверх меры. И вот сидит неудачливая невеста, не сидит, а почти лежит на столе, неотрывно глядя на портрет ж